— Непонятно, но слушаю, — враждебно отозвалась она.
— Немного я с вами поговорил, но будто вечность прошла. Что-то приобрел и еще больше потерял. Вообще, я представлял вас себе несколько иначе… Послушайте, вы стихи писали? Баловались стихами? Или, может, прозой? Может, дневник? — спросил он с внезапным подозрением.
— Филфак, пять курсов, — сказала она с забавной гордостью.
— А! — выразительно протянул Саша. — Литературное образование. Да… Работаете по специальности?
Она не удостоила его ответом.
— Я тоже сочинитель, кажется, мы поймем друг друга, в конце концов… в итоге… Я… Я прочел ваше письмо.
— Похоже на Трескина!
— Хорошо пишете. У вас литературный дар.
— Вы как будто меня обвиняете.
— Я? Вас?
— Меньше всего я заботилась о том, чтобы кому-то понравиться. И по-моему… не написала ничего такого, чего бы Трескин не мог показать товарищу. Если это было сделано с тактом и без насмешки.
— О! Будьте покойны! — с горечью произнес Саша.
— Я писала, что думала, что думала, то писала.
— Не смею в этом сомневаться.
— Мне кажется, вы сказали «литературный дар» с иронией.
— Я тоже в некотором роде сочинитель, если была ирония, то она в равной степени касается как вас, так и меня. Я тоже обычно пишу, что думаю. Думаю, когда пишу. И не пишу, не подумав. Это моя особенность.
Они по-прежнему говорили стоя, как люди, готовые разговор кончить и разойтись. Каждая фраза мыслилась последней, а когда разговор состоит из одних последних фраз, он становится и не нужным, и тягостным. Возле кровати зазвонил телефон, хозяйка с облегчением оставила Сашу:
— Да… — Долгая пауза. — У меня человек… Ну, просто человек… Нет… нет… Ну, перезвоню… — Взглянула на Сашу. — Через пять минут.
Пять минут, понял он, были отведены ему на то, чтобы покинуть квартиру.
— Я вас обидела, — сказала она, когда положила трубку.
— Что вы!
— А кому понравится, когда присылают заместителя, ведь верно, сознайтесь?
— До свидания, — произнес Саша после некоторого колебания. Но даже и попрощавшись, он не знал по-прежнему, имеет ли право уйти, не сказав главного.
— До свидания! — улыбнулась она. Такой беспричинно обольстительной, внезапно чарующей улыбкой, что Саша почувствовал себя совсем потерянно.
— А Трескин, действительно, ни при чем, — медленно произнес он, всматриваясь в ускользающие черты ее лица.
— Ладно уж, — возразила она, хитренько ухмыльнувшись, — я вас прощаю.
Несколько мгновений они глядели друг другу в глаза, она продолжала улыбаться все более натужной, трудно дававшейся ей улыбкой и вдруг к похожему на ужас удивлению Саши самым явственным образом ему подмигнула.
— До свидания, — шатнулся он к выходу.
На улице Саша первым делом нашел автомат и набрал Трескина.
— Юра, — начал он без предисловий, — ты мало платишь. Вредная работа, она портит кровь и убивает добрые чувства.
Трескин развеселился от души.
— Все, Сашок, трудись. Об остальном договоримся. Мы поняли друг друга. Да, можешь написать в следующий раз, как станешь послание составлять, что у нее… голос такой хороший… ну, как захочешь… напиши.
— Голос? — переспросил Саша.
— Нежный, как у птички, — несдержанно хохотнул Трескин.
— Ладно, ~ сказал Саша, — я воспользуюсь этим образом.
23
Нервное веселье овладело Сашей.
— Я уже только смеюсь, — целый день повторял он себе. — Просто смеюсь, — говорил он вслух с убедительными на разные лады интонациями.
С этим, с лихорадочным ожесточением на душе, он принялся поздно вечером за письмо. Нечего и некого было теперь стесняться, хотелось написать зло, насмешливо и двусмысленно.
Однако работа не шла. Вглядываясь в огни за темным окном, он забывался, мысль уходила в сторону, блуждала в мечтаниях. А когда он заставлял себя обратиться к бумаге, веселье выписывалось натужное, ирония раздражала: или она выпирала грубо, или уходила вовсе, уступая место откровенной слащавости. Не мог он найти и выдержать тон, не понимая даже и замысла.
«…Когда я понял, что люблю тебя, не знаю, — писал Саша на второй странице. — Раньше этого не было, а теперь есть. Вдруг оказалось, что я люблю — любовью мучительной, страстной и безнадежной. Любовь эта — есть постоянное ощущение потери».
— А ничего! — пробормотал он тут сам себе и несколько оживился. — Нормально.
«Да, это странное чувство похоже на бесконечное падение — я теряю, теряю, теряю, теряю тебя… И уходит твой голос, как мучительно ускользающая мелодия. Твой голос звучал во мне навязчивым и сладостным мотивом, словно натянуты были струны, при легком толчке начинали они звучать…»
— Звучать, — повторил Саша. — Галиматья какая!
И снова он откладывал ручку, уставившись в темное окно, вздыхал, замирая временами до неподвижности, и опять принимался за писанину.
«…Но голос уходит, все реже и реже я могу расслышать тебя. Пропадает в памяти нежный, как у птички, голосок… Щебет и воркование легко поскакивающей (попрыгивающей? — писал он на полях с вопросом) маленькой птички. Птицы большие, из тех, например, у кого черное с серым оперенье и крупные бусины глаз, разговаривают жесткими щелкающими голосами. Или взять чаек с их неповоротливыми шеями и диким всполошенным криком, от которого стынет кровь. Неприкаянно, как души умерших, носятся они над водой…»
— Куда это меня понесло? — остановился наконец Саша. Перечитал и рухнул лицом на стол, беззвучно содрогаясь от смеха. На столе он и остался, когда успокоился, — припал щекой на бумагу и затих.
По прошествии времени он поднялся, сонно прошел в темный коридор и тут замешкал, припоминая, в чем состояло побуждение и куда идет.
Отец и мать спали по разным комнатам, у них было тихо. В дальнем конце прохода слабый немерцающий светлячок глазка отмечал собой наружную дверь. Наружная дверь, в темноте не видимая, вызывала настороженность.
«За каждым замком сидит страх», — вспомнил Саша начальную фразу из написанной в детстве сказки, которая называлась «Страхи замков и страхи замков».
С лестничной площадки, однако, не доносилось ни звука… Собственно, там была не лестница, а длинный внешний коридор, общий для четырех квартир; на лестницу и к лифтам из этого тамбура вела еще одна дверь, она обыкновенно запиралась на замок, ключи от которого имелись у всех жильцов.
Но следовало бы глянуть. Хотя бы для того, чтобы лишний раз убедиться, что там, за порогом, пусто. Он подвинулся к глазку.
Запредельное пространство прорисовалось мутным искаженным кругом, заворачиваясь к центру, пространство образовало пятно… Пятно это было… глаза… неподвижное, неживого грязно-белого оттенка лицо.