– Так посчитать бы надо, – растерянно оборотился он к князю.
– А чего считать? – удивился Константин. – Я же все отдаю, что есть. Мена так мена. Или ты думаешь, – лицо его посуровело, голос стал строгим, – что у князя в скотнице поменьше твоего буде? Или ты вовсе обманывал меня тут, на бедность плачась?
«И впрямь, – мелькнула в боярской голове мысль. – Неужели у князя в скотницах добра поменьше моего? К тому же одних ларей четыре. Ну, они ладно – они и пустые там могли стоять, но зачем тогда аж дюжину сундуков в скотницу вносить?»
У самого Житобуда новый сундук вносили в хранилище только тогда, когда его предшественник, доверху набитый добром, плотно закрывался на веки вечные лично боярином, потому что не мог уже вместить в себя ни единой гривны, а вынимать их оттуда хозяину и в голову не могло прийти.
Конечно, и у самого боярина далеко не все они были забиты исключительно златом-серебром. Увы. Монет, да камней дорогих, да украшений разных всего-то на два сундучка и хватило. Правда, полнехоньких, чуть ли не с верхом. В прошлом году как раз третий пришлось для них же заводить.
Остальные же шесть были отведены преимущественно под меха да ткани. Каких только шкурок не лежало там. И куньи, и заячьи, и бобровые, и волчьи, и медвежьи, и рысьи. Попадался и соболек с благородной сединой, и лиса-чернобурка, и росомаха.
Отдельно хранились готовые шапки и шубы, хоть и немного их было. Одежда стоила немногим дороже мехов, из которых шилась, поэтому и швейное дело у Житобуда не в чести было. Те же вещи, что лежали у него, достались боярину либо в качестве заклада за взятые гривны, либо изъяты были за неуплату резы.
Однако же и одежда – во всем порядок надо блюсти – тоже была аккуратнейшим образом рассортирована. Кожуха
[62]
на беличьих черевах
[63]
отдельно, а на хребтовых
[64]
, хотя тоже беличьих, – отдельно. Шапки горлатные
[65]
в одном ларе, а хвостовые – в другом.
Посуда же серебряная да золотая – та и вовсе наособицу. Причем часть ее и вовсе не в скотнице хранилась, а в сундуке, который в опочивальне стоял. Ее чаще доставать приходилось, поэтому и распорядился Житобуд поближе держать одну ендову, братину узорчатую, пяток чаш и кубков, с лалами и яхонтами, в стенки вделанными, да тройку подносов чеканных.
Еще пара сундуков были отведены под ткани – шелковую паволоку
[66]
, богато изукрашенную, золотный аксамит
[67]
с блестящими, ослепляющими непривычный глаз узорами – это от южных купчишек, со стороны Царьграда едущих. С севера же, из Новгорода Великого, шло суконце поскромнее, не столь нарядное, но тоже весьма добротное.
О княжеской же казне боярин понятия не имел, но был уверен – если Константин их так часто и так щедро одаривает, то неужто в скотницах своих намного больше добра не держит. «Да пусть даже всего на сотню-другую гривенок у него и поболее, – подумал Житобуд. – Все прибыток, да еще какой», – и он, облегченно вздохнув, низко поклонился князю и степенно ответил ему:
– Ни на куну не солгал, княже, и на мену такую согласен. А за доброту Бог тебе отплатит сторицей. – И низко, насколько позволял стол, поклонился Константину, едва не уткнувшись носом в блюдо с грибами и радуясь в душе, какой он, Житобуд, хитрый и как ловко сумел использовать вовремя приключившуюся внезапную болезнь Завида.
– Только, – тут Житобуд смущенно осклабился, и его колючие глазки-буравчики настороженно впились в князя, – опаска меня берет, княже. Боязно, что как узришь ты доподлинно все убожество слуги своего верного, так и на попятную решишь пойти. Дескать, отдай, боярин, мое добро, я шутейно все это затеял, для веселья, не более.
– Вон что, – протянул Константин задумчиво. – А ведь верно ты говоришь, боярин. Мне и сейчас-то уже не по себе. Сижу вот и думаю, не велика ли щедрость моя, не вернуть ли Зворыку.
– Повелишь сбегать, княже, – сунулся было один из слуг, но Житобуд замахал на него руками.
– Изыди, сатана! Князь в раздумьях, а ты сбегать! – и просительно обратился к Константину: – Видишь, как оно мыслится тебе. Может, для крепости вящей грамотку какую-нибудь составим, а?
– Ну ладно, – махнул рукой Константин. – Быть посему. Готовь грамотку, вирник. Видишь, и тут тебе дело досталось, – улыбнулся он сочувственно, на что старый судья лишь радостно махнул рукой, желая хоть чем-то услужить князю за честь, ему оказанную. Чуть ли не в первый раз довелось побывать старику на княжьем пиру.
– Только две грамоты надлежит составить. Ведь не дар это, а мена, – возразил он лишь раз, на что Константин благодушно отвечал:
– А хоть три, – и весело засмеялся.
Бояре угодливо подхватили, подавая в свою очередь соответствующие реплики:
– Четыре отписывай, вирник, чего там.
– У него рука быстрая. Пущай сразу пять заготавливает.
– Или шесть.
– Да на кажного, на кажного чтоб хватило.
Новый взрыв неприятного холуйского раболепного хохота раздался после удачливо поданной боярином Кунеем мысли:
– И на гусляра не забудь.
После этого реплики посыпались с новой силой, а вирник, никого не слушая и не обращая ни малейшего внимания на происходящее, продолжал старательно строчить пером по пергаменту и наконец протянул Константину оба свитка:
– Готово, княже.
– Ишь, – похвалил Константин старого судью, просмотрев документы, – ни единой помарки, и даже бояр моих упомянул как видоков.
Снова раздался хохот, который затих лишь после того, как все расписались и Константин передал один из листов Житобуду, свой небрежно бросив судье с наказом отдать Зворыке после его прибытия, и поднялся с места.
– Ну а мену обмыть надо, чтобы я вдруг назад не повернул, даже ежели княгиня моя в слезы ударится, – веско заметил князь. И не успел он еще взмахнуть рукой, как расторопные слуги уже вливали из огромной ендовы
[68]
хмельной сладкий мед прямо в большой кубок, который передали боярину Житобуду.
Приутихшие было бояре – ничего себе, щедрость у князя, всю скотницу отдал, хотя и в обмен, – разом зашевелились, заерзали на своих местах, будто изрядно вытершийся от долгого употребления полавошник
[69]
внезапно стал слишком жестким. Неловкую тишину прервал робкий голос боярина Кунея: