– И что же это такое? Что, я тебя спрашиваю?
– Это... того, как оно, Братство Перуново, – пыхтя и отдуваясь почти после каждого слова, отозвался детина.
– Правильно говоришь, – охотно согласился Глеб. – Оно самое и есть. Стало быть, что же выходит? – и, не дождавшись ответа, изрек его сам: – А выходит, что лжа с его языка еще в прошлом лете ко мне в уши летела. А зачем? Я-то ведь ничего от него не таил. Завсегда к нему с чистой душой. Смотри в глаза мои, читай в них, братец ты мой, что хочешь. Сердце мое пред тобой, как евангелие открытое. Он же тогда еще ковы супротив меня строить начал, – и закончил на неожиданной ноте, лирически и с небольшой ноткой грусти в голосе: – Один ты у меня остался, слуга мой верный, Парамон мой дорогой. И что бы я без тебя делал. – Он ласково похлопал детину по широкой и мягкой, как подушка, спине, которая, будто отзываясь единственно возможным для нее способом, нежно заколыхалась в ответ.
– Однако и ты, пес мой верный, без своего князя трех дней не проживешь на свете, об этом тоже помни, – посуровел он внезапно голосом, на что детина заметил:
– Да каких три. Случись с тобой какая беда, так я и до другой зорьки не протяну. Загрызут волки поганые твою бедную овечку, княже, – и уже провернув наконец-то ключ в замке, с каким-то мазохистским наслаждением повторил: – Как есть загрызут напрочь и косточки по земле раскидают собакам на забаву.
– То-то же, – удовлетворенно кивнул головой князь, и было непонятно, к чему он это относит. То ли к тому, что замок наконец закрылся, то ли к восходу солнца, которого, случись что с князем, не увидит ни одного лишнего разочка сам Парамон.
– Ничего, Парамоша, – приободрил его князь, принимая увесистую связку ключей, нанизанных на толстое железное кольцо, и поворачиваясь к лестнице с явным намерением подняться наверх. – Мы еще с тобой немало... – но осекся на полуслове, заметив, наконец, троицу, застывшую на месте, и подозрительно буравя ее своими маленькими, глубоко посаженными ядовитыми гадючьими глазками.
– Это что же, подслушивать, стало быть, тут примостились? – выдавил он после непродолжительного молчания и от такого наглого поведения вновь замолчал, не в силах больше вымолвить ни слова. Он лишь безмолвно оглянулся на детину жестом призывая его присоединиться к княжескому возмущению, но изрядно вспотевший после упорной возни с замками Парамоша не успел ничего сказать, как в разговор вступил молодой дружинник:
– Не вели казнить, княже, а вели слово молвить.
Он стремительно, в три прыжка спустился с лестницы вниз и, заглянув под нее, проворно извлек, вытянув за рукав, священника. Следом показался, смущенно сопя и пыхтя, второй дружинник.
– По твоему великокняжескому повелению, как ты и приказал, у церкви Бориса и Глеба мы аккурат после обедни этого священника, который крамольные речи против тебя уже третий день вел, ухватили и спешно, не медля ничуть, на двор твой великокняжеский привели. Ан глядь, нет нашего великого князя. Ну, мы, стало быть, решили походить малость, дабы едва лик твой великокня…
– Погоди, – оборвал его на полуслове князь Глеб недовольно, но уже значительно смягчившимся голосом. – Какой такой великий князь? Или неведомо тебе, что великий князь един и во граде Володимере стол его?
– Прости, великий княже, но три дня назад ты сам сказал, идучи по двору с боярами своими, что всяк князь, который един на княжестве своем, тот и великий. Кроме тебя теперь, ежели мальца Ингваря в счет не брать, который в Переяславле сидит и вот-вот в гости заявится, более на Рязанской земле и князей не осталось.
– Ишь ты, ужом вывернулся, – хмыкнул одобрительно Глеб и чувствительно толкнул острым локтем детину прямо в мягкое пузо. – Учись, Парамоша, как излагать надобно. Ну а чего затаился, как мышь в амбаре? – построжел он чуть голосом. – Почему сразу не объявился?
– Опять же памятуя строгий наказ твой, великий княже, – вновь склонился дружинник в почтительном поклоне.
– Это какой же такой наказ? – усомнился Глеб. – Почему я не помню?
– Тогда же, третьего дня, боярин Онуфрий, что от князя Константина... – начал юноша, но вновь раздраженно был перебит на полуслове Глебом:
– Я и так знаю, что сей боярин раньше князю Константину служил. Ты дело сказывай.
– Я и сказываю, – не выказал ни тени раздражения княжеской грубостью воин, спокойно продолжив: – Так вот, боярин Онуфрий слово молвил, однако был тут же остановлен тобой, великий княже, с наказом строгим, дабы вперед не смел забегать и пока князь, то бишь ты, великий княже, свою мысль до конца не доскажет, рта своего поганого открывать не смел. Так это ты столь сурово боярину ответил, который в думцах твоих ходит, а как же мне, гридню простому, быть? Вестимо, испугался я в твою речь влезать, которую ты у поруба с Парамоном вел. Подумал, коль глас подам, тот же Парамон по твоему великокняжескому повелению шелепугой меня, бедного, и по спине и по прочему так славно отходит, что не токмо хороводы водить с девками, а и сидеть пару седмиц не смогу. Вот я застыл, как столб соляной, в который, по Писанию Святому, жена Лота обернулась.
– Ну, ей-то Господь Бог воспретил, – буркнул Глеб.
– А для нас, малых людишек, великий князь рязанский повыше Бога будет, – тут же ухитрился и здесь отвесить чудовищный по своей наглости комплимент дружинник.
– Ишь ты, – крутанул головой Глеб, – куда полозья загнул.
– А что? И я тоже согласен, – неожиданно для всех, включая самого князя, прогудел Парамон.
– Это как же? – осведомился Глеб, обращаясь к дружиннику.
– А так и есть, – пожал плечами юноша. – До Бога высоко. Пока еще он слово свое скажет, ан глядь, а я уж и жизнь свою прожил. У тебя же, великий княже, суд и скорый, и правый. Опять же и Парамон со своей шелепугой тут как тут. Завсегда сколько ты укажешь, столько и отвесит, да от души своей сердобольной еще добавку отмерит.
– Ну-у, – засмущался явно польщенный Парамон, но князь, повернувшись к нему, внезапно строго спросил:
– А верно, что он тут сказал о тебе?
– Так я... – замялся Парамон, не зная, как ответить, чтобы угодить Глебу.
– Как есть, так и скажи, – сухо оборвал его князь, пытливо уставившись на палача своими глазами-буравчиками.
– Было чуток, но только от усердья.
– Это верно, великий княже, только лишь от усердья. Вон как с дедом Гунькой месяц назад. Ты ведь ему наказал десяток плетей отвесить, как я слыхивал...
– И что? – заинтересовался князь.
– Так кто ж виной, что он, дурень старый, сунул бороденку кудлатую в рот свой беззубый и ну ее катать да пережевывать. Всю иссосал. Но тут промашка у обоих вышла – и Парамона, и деда. Не поняли они друг дружку. Дед, как пес преданный, не желал криком своим истошным сон твой послеполуденный тревожить, а Парамон, напротив, захотел непременно вопль его услыхать. А коли не кричит, стало быть, он слабо казнь
[41]
исполняет, нерадиво. Пришлось наново весь десяток отвесить, и опять дед молчит. Только на четвертом десятке и подал хрип еле слышный. Конечно, Парамон тут же на радостях шелепугу кинул, пошел кваску с холоду испить в повалуше, да и задремал невзначай. Ну а когда пришел назад к козлам, мысля, что деда, поди, и след простыл, ан глядь, лежит, только похолодевший уже.