– Фома, ты к-к-куда? – заикаясь, выдавил Сьлядек.
Философ не ответил. Ковылял мимо, сотрясая пол; местами доски шли трещинами. Задержался у дверей, вперив зажмуренные, слепые очи в Петерову лютню. Шевельнул рукой: корявый палец с плоским, белесым ногтем, не прикасаясь, уставился на струны. Скорбный стон заметался по хате. Петер едва сдержал крик: опустил голову, зажал ладонями уши. Он не знал, что «Капризная госпожа» способна так страдать… Когда лютнист рискнул оглядеться, Фомы в хате не было. «По нужде вышел! – успокаивал себя Петер, не в силах поверить в такую простую, уютную и спасительную ложь. – До ветру… сейчас вернется…»
Увы, ноги сами несли его к двери.
– Не ходи за дедушкой! Кому сказано, дурной!
Горпина вихрем слетела с печи. Никогда прежде не видел лютнист, чтоб люди двигались с такой прытью! Будто уж и не баба перед ним, а чертова кошка… Яростный окрик вдовы пригвоздил бродягу к месту. Ноги отнялись, вросли в пол. Зеленые уголья, полыхавшие под бровями Горпины, слегка остыли; женщина подмигнула постояльцу со значением:
– Не тревожься, сладкий. Дело сделается – отпущу. А можешь до лета остаться: потешимся…
«Бежать! Бежать…»
Хозяйка отвернулась, и Петер, собрав все силы, качнулся вперед, теряя равновесие. Упал через порог в сени; больно ударившись, сразу ощутил, что вновь может шевельнуть ногами. Извиваясь раздавленным червяком, дополз до внешней двери, приподнялся, отодвинул засов и вывалился наружу, лицом в снег. Ожог холода вернул ясность рассудку: встав на четвереньки, лютнист хотел было ухватиться за стену, подняться…
И увидел Фому.
Стоя под зимней голой вишней, философ ладил к ветке петлю из собственного пояса. Пальцы костенели, скользящий узел упрямился, но несчастный упрямо продолжал свои попытки. Можно было не сомневаться, что в конце концов он достигнет желаемого. Нет, помешали: за плетнем шевельнулся человек, видимо, давно ожидавший там, пока философ оставит хату. В свете луны Петер узнал Спирида, одного из козаков, справлявших в шинке поминки по бурсаку.
– Накажи меня Бог, Хома, – убежденно сказал Спирид, – нельзя тебе жить. Никак нельзя. Прости ты меня, грешника…
В руке козака тускло блеснул пистоль. Грохот разорвал ночь пополам. Облако дыма клубилось, редело; вскоре испуганный лютнист обнаружил, что Фома все еще стоит. Стрелок не дал промаху – кровь, черная и блестящая, пятнала свитку Хомы, но лицо его разгладилось, сделалось совсем молодым.
Открылись живые человеческие очи.
– Разбудили… – шепнул Фома, падая на спину. – Спаси… бо…
И напоследок, еле слышной просьбой:
– Опустите мне… веки…
В следующий миг дикий вой наполнил хату. Земля пошла ходуном, словно чрево роженицы; леденящий душу стон огласил недра. В небе, крича от отчаяния, носились призраки, тени перечеркивали желтый диск луны, кто-то хрустел кустами, ворча и взрыкивая. Ни жив ни мертв, Петер бросился в хату. Горпина без памяти лежала на полу, мучаясь корчами; ничего более не осталось в ней от пышной бабы, щедрой на приют и ласку. Бродяга плохо помнил, как схватил кожух и лютню; очнулся он лишь на тракте, отмахав добрых пять верст.
Лютый месяц лег в гроб. Март на дворе.
Весна.
Пора в дорогу.
И пусть хоть все черти мира станут просить: «Задержись!» – кукиш им в зубы!
* * *
Много лет спустя, оказавшись в здешних краях, Петер Сьлядек случайно услышит о некоем Фоме Григорьевиче, дьяке диканьской церкви, – человеке по местным меркам образованном, деликатном, жизнерадостном, как младенец, и большом знатоке историй про всякую чертовщину. Особенно настойчиво Фому Григорьевича просили изложить вслух сказку про Вия, от которой у слушателей волосы ходили на голове, будто от ледяного ветра; дьяк большей частью отказывался, но иногда давал согласие. Остальное же рассказывал, не чинясь, пугая слушателей выходцами с того света и дивами, какие творились в сей стороне, – иногда казалось, что Фома, прикрыв обыкновенно глаза во время таких посиделок, рисует в доподлинности случаи из собственной жизни. Обитатели хуторов вокруг Диканьки помнили дьяка человеком еще молодым, но сивым, как лунь; с возрастом старческая седина перестала вызывать удивление окружающих, сделавшись обыденной.
Петер уедет, так и не сумев повидаться с этим человеком.
А на дворе будет играть снегом лютый месяц: не високосный, простой.
Вольница
В том краю, где бирючу —
Песни петь,
В том раю, где палачу —
Боль терпеть,
В той земле, где соль сладка,
В том аду,
Где калят сковороду, —
Пропаду.
В том краю, где бирючи,
В том раю, где палачи,
В той земле, где соль – не соль,
Ветра нет для парусов!
В том углу, где пауки
В кружевах,
На балу, где дураки
Треплют вальс,
На своих, на девяти,
На кругах,
Прикажу свече: «Свети!» —
И в бега.
В том углу, где пауки,
На балу, где дураки,
На кругах, на виражах,
Нету ножен для ножа!
В тех местах, где явлен страх
Во плоти,
На распутье, на ветрах,
На пути,
Где течет огонь смолы
По ножу,
Хоть закуйте в кандалы —
Ухожу.
В тех местах, где явлен страх,
На распутных на ветрах,
Где каленая смола,
Нет мне жизни в кандалах!
По следам пускайте псов —
Загрызу.
Киньте белкой в колесо —
Увезу,
Колесо пущу с горы —
Мчи быстрей!
Вы могучи, вы хитры,
Я хитрей.
По следам пускайте псов,
Киньте белкой в колесо, —
Натяну я шкуру пса
Да на обод колеса!
Не боец, не чародей,
Не герой, —
Распоследний из людей,
Под горой
Отдышусь, хлебну вина:
«Хорошо!»
Поминай, не поминай, —
Я пошел!
Не боец, не чародей,
Распоследний из людей,
Под горой хлебну вина —
Ухожу, ребята, на!..
Жестокий выбор Аники-воина
…ландскнехты, никому не нужные люди, которые всюду бесцеремонно бродят, ищут войны и бедствий и являются спутниками последних. Безбожных, погибших людей, чье занятие – разрушать, резать, грабить, жечь, играть, пить, богохульствовать, которые радуются чужому несчастью, кормятся, отнимая у других, – о них я ни под каким видом не могу сказать, что они не являются язвой всего света.