Капитан присел напротив на корточки.
– Аника-воин, значит?
Увечный не отозвался.
– Меня-то помнишь, наемник Беренклау?
Капитан поднес каганец к собственному лицу. Калека по-прежнему сидел сиднем, не шевелясь. Лишь едва заметно пожал плечами. Или это привиделось Сьлядеку в мерцающем свете каганца?
– А я тебя помню… Гладко ты про жизнь никудышную рассказывал. Заслушаться можно. Одна беда: никогда Людвиг Медвежий Коготь гладко говорить не умел. И в капитанах отродясь не хаживал. Кто тебе эту байку сочинил, солдат? Отвечай! Ты теперь умеешь как по писаному. Или одну-единственную историю заучил, а двух других слов без брани не свяжешь?
Капитан разговаривал с калекой ласково, по-дружески, но от такой ласки Петер почувствовал, что замерзает. Будто в январский сугроб кинули.
Поводырь не отвечал; слепец храпел сбоку.
– Хорошо, меня ты забыл. А бой под Неясвицей? Когда фон Бакхтеншельд, дурак оловянный, кинул нас на валы Ржегуржа? Сверху били мушкеты, твой отряд рассеялся, переходя через ров, началась резня меж повозками… И какой-то прыткий гвизармьер подсек тебя под колено. Такое забыть трудно: он тебя еще поперек рожи свистнул, падающего…
Взгляд брабансона абордажными крючьями вцепился в калеку.
Спустя минуту капитан встал, разминая затекшие ноги.
– Аника-воин… Вот на таких, как ты, слизень, он и жирует. За брехню подают больше, а, ландскнехт? Ладно, хоть по уши в дерьмо влезь: там тебе самое место! А этого Анику я все равно найду. Dio, da mini virtutem! Найду, обязательно…
Капитан собрался было уходить, но задержался.
– Кончить бы тебя, гаденыш. Да мараться противно. Небось сам сдохнуть мечтаешь. Держи на прощанье…
И пнул калеку сапогом.
Что случилось дальше, Петер понять не успел. В тенях, мечущихся по стенам, было трудно что-либо разглядеть толком. Каганец, обретя крылья, взлетел в воздух. Огонек на миг полыхнул грозовой молнией, и в память врезалось на всю жизнь: брабансон, противоестественно извернувшись, силится вывернуться из капкана – мертвой хватки калеки, обхватившего капитанскую ногу, словно мать утраченное и вновь найденное дитя; страшно, сломанной веткой, хрустит колено, тело капитана перечеркивает границу света и тьмы, откуда в лицо падающего выдвигается угол дубовой столешницы…
Гром всегда следует за молнией.
А за громом – тишина.
Это потом уже начался лязг засова, ругань Псоглавца, который возник в дверях: в одной руке свеча, в другой – топор… Разглядев происходящее, Ход нисколько не удивился. Будто ожидал заранее. Шагнул к нищим:
– Хиляй в боций вихор! На канды кацавуры, дальни канджелы!
– Матери лыха! – откликнулся слепец, как и не спал. – Ох, вдичать конто, ясца мулыця…
– Псуляка харбетрус! Кач!
Поводырь отмолчался.
Выждав, пока нищие оставят кабак, – слепец поддерживал колченогого спутника, а тот служил кормчим, указывая дорогу, – Ход Псоглавец кивнул Сьлядеку:
– Пособи, шлендра.
Помощник из лютниста был аховый. Во врачевании он разбирался хуже, чем калека Людвиг – в строе виолы да гамба. Но отыскать во дворе подходящую доску, длиной от пятки до ягодицы, и разрезать холст на длинные полосы сумел. Зато кабатчик оказался на высоте. Скоро пострадавшая нога капитана была туго примотана к доске четырьмя перехватами. Под ступню Ход сунул миску, завернутую в мягкий хлам. Затем стал обтирать лицо брабансона влажной тряпицей. На левую сторону было страшно глядеть: сплошной кровоподтек, гладкий, лоснящийся. Глаз, если в глазнице еще оставалось что-то, кроме жалкой слизи, целиком скрылся под опухолью.
– Кто… кто м-меня?..
Ход Псоглавец наклонился к изуродованной маске. Давний шрам терялся в общем ужасе, как мелкий бес – на дьявольском шабаше под патронатом Вельзевула. Кабатчик говорил раздельно, очень внятно, словно общался с ребенком, недоумком или человеком, с детства привыкшем беседовать на совсем ином языке.
– Аника-воин.
– Кто?!
– Аника. Воин. Он велел передать: «Ты искал, ты нашел».
– Врешь!
Ход Псоглавец выпрямился. Со свечой в руке, спокойный, беспощадный, стоя во тьме над поверженным брабансоном, он сейчас напоминал ангела, срывающего печать.
– Как хочешь. Выбор прост. Это был Аника-воин. Или, если угодно, это был кривой немощный калека. Подумай, прежде чем выбрать. Хорошо подумай. Ты искал, ты нашел.
– Я… нашел…
– Если выберешь верно, я помогу тебе. Да вот хотя бы этот бродяга… Эй, шлендра! Сочинишь песню?
– Я попробую, – сказал Петер Сьлядек.
До утра он играл над капитаном, гоня прочь боль.
Баллада ключей
Скрип петель на воротах.
Ржа.
Грай – петлей на воронах.
Жаль.
Острием палец тронем,
Каплю крови уроним
С ножа.
Тополя остриями
В ряд.
Мы ль в ночи воссияем,
Брат?
Нож прольется ключами
В створ скрипящих ночами
Врат.
Мы останемся в прошлом.
Кровь
Малахитовой брошью
Скрой.
А за нами смыкают
Братья Авель и Каин
Строй.
Запекается рана
Белой коркой
Бурана.
Не убит,
Неприкаян,
Ты не первый —
Второй.
Остров, который всегда с тобой
Мост между духом и миром, ключ к замку всех знаний, телесное отражение души в мельчайших багряно-соленых корпускулах, эманация сознания – вот что, о наивные, течет в ваших жилах! Попробуйте на вкус: мудрец и безумец истекают разным соком. И чем больше крови потеряно зря, тем дальше отдаляется рассудок…
Антонио далла Скала из Тосканы, «Грааль Обретенный»
Отвори
Створы жил!
Скрип двери.
Мы внутри.
Кто здесь жил?
Говори!
Ниру Бобовай
«Неаполь – рай на пороховой бочке», – думал Петер, вздыхая.
Для таких выводов были веские причины. В окрестностях города обреталась армия вулканов во главе с генералом Везувием, что делало каждый прожитый день особенно солнечным, а каждую ночь – исключительно страстной. Сьлядек вначале никак не мог привыкнуть к бесшабашности неаполитанцев, хохочущих над мелкими землетрясениями, словно над шалостями любимого ребенка. А потом взял, да и привык. Чего тут привыкать? – смейся, паяц! Только чашку придерживай, не то ускачет лягушкой по столу. Далее, здесь все, от герцогини Элеоноры, дочери вице-короля Педро Метастазио, и до мелкого контрабандиста Джузеппе по прозвищу Сизый Нос, пели «Санта-Лючию». Хором, соло, под струнные и духовые, «а капелла», днем и ночью. Одноименный рыбацкий квартал, давший жизнь знаменитой баркароле, заманивал дурачков-лютнистов ароматом жареной рыбы – и не отпускал живыми, требуя раз за разом: «Venite all’agile barchetta mia… Santa Lucia! Sa-а-аnta Luci-i-i-ia-a!» Ох, трудно петь ртом, набитым сардинками в масле!