А вот у них за многие преступления приговаривают одновременно к повешению, четвертованию и разрыванию лошадьми.
И поверьте мне – четвертуют, то есть вырывая клещами мясо и тут же заливая раны дикой смесью из свинца, масла, смолы и серы, отнюдь не покойника, а живого.
Да-да, ребятки навострились вешать «по-умному», то есть вовремя обрезать веревку.
Ну а в эпилоге лошадки. Вначале они тянут веревки, которыми обвязаны руки и ноги казнимого, вполсилы. Потом от души. Бывает, что не получается – не у каждой коняги хватает мощи с корнем вырвать сухожилия и мышцы. Но тянут, стараются.
А уж когда ясно, что без человека им не управиться, палачи помогают животным, надрезая сухожилия у жертвы, после чего оторванные куски тела кидают на туловище и разводят под ним костер.
Я ничего не выдумываю. Более того, о ряде подробностей, о которых я понятия не имел, рассказал мне Квентин.
Рассказал он и о преступлениях, за которые полагается эта мучительная казнь. Так вот, сам Дуглас подпадает под нее на все сто процентов, поскольку это английское варварство – на сей раз пишу без кавычек – применялось в том числе и по отношению к людям, посмевшим оскорбить священную персону монарха.
Вот так вот.
– И вообще, пока ты жив, всегда есть шанс, – подвел я итог. – А если тебя казнят, то…
Кажется, согласился. Во всяком случае, больше попыток повернуть назад он не делал. Правда, иногда с тоской оборачивался и смотрел на снежную пелену, закрывавшую шапки кремлевских башен и церковные купола.
Не иначе как прощался.
Развеселить его никак не получалось, хотя за дело взялся сам Игнашка, принявшись балагурить и сыпать шуточками:
– Не тужи, милай, перемелется – все мука будет. Разбейся, кувшин, пролейся, вода, пропади, моя беда! Не вешай свою головушку на праву сторонушку!
Видя, что не помогает, а Квентин вообще от него отвернулся, Игнашка, не смущаясь, повернул коня и заехал к Дугласу с другого бока, вновь начав сыпать прибаутками.
– Жизнь – ад, – угрюмо выдал шотландец.
– А людишки сведущие сказывают: «Обживешься, так и в аду ничего. И там люди живут», – не растерялся балагур и уверенно посулил: – Вот погоди, погоди, час в добре пробудешь – все горе забудешь. И крута гора, да забывчива, и лиха беда, да сбывчива. – Затем, видя, что опять не помогает, перешел на более серьезный тон: – Как ни плохо, а перемочься надо, парень. Оно ведь всего горя не переплачешь. Даст бог, еще много его у тебя впереди, так ты слезы того, береги. Опять же не видав горя, не узнаешь и радости, а не вкусив горького, не узнаешь и сладкого.
– Москва, – тоскливо произнес Дуглас.
– А что Москва? – пожал плечами Игнашка. – Москва ни по ком не плачет, и разжалобить ее не помышляй. Ты радоваться должон, что живым оттуда ушел, а то ведь как бывает – хотел мужик с Москвы сапоги снесть, да рад с Москвы голову унесть. Вот ты ее унес, потому и переложи печаль на радость.
Но не действовало.
– А вот ты человек ученый, я тебе загадку загадаю, – принимался за очередную попытку Игнашка. – Взойду я на гой-гой-гой, ударю я в безелюль-люль-люль, утешу я царя в Москве, короля в Литве, старца в келье, дитя в колыбели. Что такое?
Но Квентин молчал.
– Не ведаешь, – протянул Игнашка. – А она легко отгадывается. Это же звон с колокольни раздается. А вот еще. Летели три ворона, кричали в три голоса; один кричит: «Я Петр»; другой кричит: «Я Филипп»; третий кричит: «Я сам велик»… И это не ведаешь? Да это ж три поста. Хотя да, ты ж иной веры. Ну тогда вот: не лает, не кусает, а в дом не пускает…
– Собака, – хмуро буркнул шотландец, даже недослушав.
– Я ж сказываю, не лает и не кусает, – опешив, повторил Игнашка.
– А она дохлая, – уныло произнес Дуглас, после чего до самого вечера так и не выдавил из себя ни слова.
Перекусить на привале он тоже отказался. Сидел шотландец возле костерка задумчивый, погруженный в безысходную печаль и, казалось, вообще ничего не замечая вокруг себя.
Наверное, это пик апатии для поэта, когда он не обращает внимания на окружающую красоту. А ведь полюбоваться было чем.
С красками, правда, негусто – белая да черная, все-таки ночь. Но зато какие крупные звезды гроздьями высыпали на ночном небе – засмотришься.
Только вот ему на все это великолепие было наплевать, а когда я попытался обратить его внимание на эту красоту, лишь равнодушно хмыкнул и даже не поднял головы.
Изредка его губы беззвучно шевелились, но это были не стихи – имя. Чье – угадать несложно. И что тут скажешь, чем утешишь? Правдой?
Так ею только окончательно убью парня, и все, потому что и впрямь не было в голосе Ксении любви. Раскаяние в глупой шутке – да, жалость к несчастному – имелась, а вот самого главного для Квентина – увы.
Прав был ее брат – не люб он ей.
Хоромы царские белы,
Поют сосновые полы,
Холопы ставят на столы ужин.
А ты бежишь из темноты
Через овраги и кусты
И ей не ты, совсем не ты нужен!
[52]
Нет уж, такую правду пусть ему говорит кто-нибудь другой. Даже для друзей есть предел, переходить который не рекомендуется, иначе недолго и по роже схлопотать.
И даже сдачи не дашь, ибо отоварен по заслугам.
Сказать что-то иное, более оптимистичное… Тоже не стоит. Поэты – народ чуткий. Сразу почувствует фальшь в моих словах. Нет уж, лучше помолчим вместе. Так оно спокойнее.
Молчание закончилось на следующий день, поутру. Стоило ему узнать, куда именно мы направляемся, и он тут же взбунтовался.
Как я понял, к царевичу Дмитрию Квентин не хотел все по той же простой причине – раз тот является врагом Бориса Федоровича, то ему, как потенциальному жениху царевны, не следует обращаться за помощью к врагу своего будущего тестя.
И вновь пришлось битый час убеждать его, что речь не идет о просьбе помочь добыть невесту. Совсем наоборот. Если нам удастся кое-что выяснить, то мы с ним станем спасителями династии Годуновых.
– А что до своей любви, то ты вообще о ней молчи, – посоветовал я напоследок. – Расклад у нас такой – ты посажен царем в тюрьму, а я, как твой друг, попытался помочь тебе бежать. И это все! – Но мне кое-что припомнилось, и я внес добавления: – Чтобы не возникало лишних вопросов, о том, кем ты приходишься королю Якову, тоже помалкивай. Я лучше сам, а то ты обязательно ляпнешь лишнее.
Квентин не ответил, уставившись в костер, словно и не слышал моих запретов.
– Понял ли, парень? – строго повторил я и тронул его за плечо.
Никакой реакции. Я попробовал потормошить поэнергичнее. Без толку. Словно в ступор впал. Ишь ты, что любовь, леший ее задери, с человеком творит. Хотя она, злодейка, еще и не такое может учинить, если ей волю дать.