– Убедился? – лукаво спросил он у Клешнина. – А придуриваюсь так-то, дабы спроса меньше было – мол, старый он, не опасен вовсе, пущай век свой спокойно доживает. Уж больно не по душе мне судьбинушка Ивана Петровича да своего родного братца Андрея Ивановича. Я еще пожить хочу
[125]
.
– А не боишься, коль я сам все, что обсказал ты мне счас, донесу кому следовает, а? – прищурился Клешнин.
– Оно-то конечно, – пожал плечами Шуйский, – донесть ты могешь. И вера тебе есть. Ты ведь, я чаю, у Бориса Федоровича в своих ходишь, не зря сюда прислан. Токмо не боюсь я тебя нисколечко, ты уж прости старика за резкое слово, Ондрюша. А не боюсь вот почему. Какая-такая честь тебе будет с того, что перескажешь, каков был разговор наш? Я ведь учен уже, словечка худого супротив царя-батюшки али там бояр Годуновых не сказал. Оболгать токмо могешь, дак вить что тебе с того за выгода? А ежели ты по-подлому так-то, дак и я с три короба наплету. Ты за награду, а я шкуру свою спасаючи. Тоды оба значитца на дыбе и зависнем. К тому ж, сдается мне, что у нас теперь одна дорожка опосля делов сих угличских. По ней мы теперь и до конца вместях пойдем. Так что ты от меня не таись, а ответствуй как на духу, что тебя так устрашило, когда ты у гроба стоял?
– Как это что? Чай, не младень простой в нем лежал, а наследник престола царевич Дмитрий, – неохотно проворчал Клешнин и тут же мысленно отругал себя – как-то неубедительно у него это прозвучало.
– Славно сказываешь. Гляди токмо, чтоб язык не заплелся. Тогда глякось, что получается. Один дурак, стало быть, а то и двое глотку ему перерезали. Сами Нагие не могли – у них в царевиче вся опора и надежа. Стало быть, людишки Битяговского постарались. А кто дьяка в Углич послал?
– Известно, царь.
– Ишь ты, прыткий какой. Да тебе ни один боярин не поверит, про царя-то. И прав будет, поскольку послал его Годунов. Я тебе даже больше скажу и не побоюсь, что ты Григорию Нагому сродственником доводисся, – ты ентих людишек подбирал, самолично.
– Так чего ты от меня-то хочешь, боярин? – уже закипая, гневно вопросил окольничий.
– Известно чего, правды, – коротко ответил Шуйский, властно усаживая сухонькой ладошкой начавшего вновь привставать с места Клешнина.
– А почто она тебе, правда-то?! – взревел Андрей Петрович. – Что ты с ней делать будешь – пахтать
[126]
али сырую кушать изволишь?!
– Ни-ни-ни, – зажмурил довольно глазки Шуйский. – Я ж зрю, как она тебя мучает. Доброе дело желаю исполнить – страданье с тобой разделить.
– Дак ты шутки со мной шутить удумал?! – задохнулся от бешенства Клешнин.
– А ты никак всерьез схотел? – помрачнел лицом Шуйский и, поколебавшись мгновение, азартно махнул рукой: – Ладно. Скажу и всурьез. Лет мне, как я уже сказывал, и четырех десятков нетути. И есть у меня желаньице. Маленькое такое, можно сказать, крохотульное. Желаю я спокойно дожить до старости. Пущай боярин Годунов мне жонку новую взять не дозволяет
[127]
, чтоб потомства лишить, да и в прочем разном ущемляет – это ладно. Лишь бы не в опале, не в железах кованых, яко вор, не в монастыре, приняв насильно постриг монаший, а у себя на воле. И ежели ты мне сейчас без утайки, как на духу, всю правду поведаешь, коя для меня пока как в тумане – вижу лишь краем ока, да и то не всю, – дак тогда мы с тобой сядем да помыслим обстоятельно, что нам с етой правдой учудить да как поднесть. Да как на ломти ее сподручней порезать – один кусок царю-батюшке Федору Ивановичу, он у нас убогонький, все более к господу норовит, дак мы ему помене и постненького. А другой ломоть, пожирней, Борису Федоровичу поднесем, он и рад будет. Тебя еще более приблизит, как человека умного и смышленого, да и меня не тронет до скончания жизни, дабы тайна та, коя всем нам троим ведома, так и осталась у нас троих. Вот ты молчи, а я тебе вопросики задам да сам и отвечу, а тебе токмо и останется пометить, хучь на один из них скажу я не так, как было, али нет.
– Ну-ну, – нервно засмеялся Клешнин. – Валяй, задавай свои вопросики. А я послухаю.
– Ин, ладно. Было такое, что с твоей заручки дьяка Битяговского в Углич послали? Знамо, было.
А не давалося ли ему задание тайное помочь царевичу поскорее богу душу отдать? Вестимо, давали. А кто ж такой злодей превеликий будет? Есть такой среди бояр, Борисом Федоровичем именуется, хотя, постой… Навряд ли сам Борис Федорович такими делами заниматься станет. Хитер шибко. Для таких тайных дел у него и сподручник верный имеется – Семен Никитич. Его работа. Ай-яй-яй, и как это я сразу не подумал, оплошность допустил. Видно, и впрямь к старости дело идет, – запричитал Василий Иванович, с усмешкой глядя на вытянувшееся лицо Клешнина.
– Ну да ладно, пойдем дале. Сделали они свое дело? Нет, не их рук сие злодеяние. Иначе меня б не послали – побоялись. Вдруг да правду Шуйский ляпнет, за свободу за свою и жизнь не боясь? Стало быть, не боятся они той правды. Видать, не повинен Битяговский, и зазря его угличане порешили. Тогда кто ж царевичу так знатно глотку рассадил, коли во всем дворе четыре мальчонки и было, да еще кормилица с мамкой? Вот этого ты не знаешь, как и я, токмо я вот еще чего не знаю – надо енто кому там вверху али нет? Токмо на енто ответь мне.
Окольничий снисходительно ухмыльнулся.
– Знамо, надо. А рек ты все правильно, окромя одного. Забыл, видать, спросить, – и передразнил: – по старости.
– Это об чем же? – обеспокоился Шуйский.
– Да так. О безделице пустяшной. Кто во гробе том лежал – вот о чем.
– И кто ж там лежал? – растерялся боярин.
– Неведомо, – отрезал Клешнин. – Об ентом разве что Нагие знают, а боле никто. Я так мыслю: Дмитрий и впрямь в припадке на свайку напоролся. В дом его занесли. Почали бить всех, а мальцу безвестному тем временем глотку перервали, в одежи царевы нарядили, дак сказали, что царевич уже убиен лежит, – и горько усмехнулся. – На, отведай правды этой, тока смотри не обожгись.
Воцарилась пауза. Такого Василий Иванович и впрямь не ожидал. К любому повороту событий он был готов, но это… Боярин искоса посмотрел на Клешнина. Нет, не похоже, чтобы тот шутковал. Да и не тот это случай, чтоб предаваться веселью.