Священником в Гнаденфрее в это время был у нас приезжавший из другого лагеря достойный иеромонах отец Филофей, 209‑го Ирбитского полка, георгиевский кавалер этой войны.
Таким образом, первые Богослужения отправлялись в столовой: всенощная и «обедница» только, а не обедня, потому что антиминса у отца Филофея не было.
Обстановка для Богослужения была самая простая: на стене образ Богоматери «Покровительницы пленных» (из Нейссе) с лампадкою и перед ним стол, покрытый чистой скатертью; семь свечей на тарелках, наперсный крест отца Филофея и Евангелие; вместо кадила – уголек на блюдечке. Облачение священника, сшитое офицерами из светло-голубого сатина. Хор составился из любителей-офицеров под управлением капитана Генерального штаба В. В. Добрынина; за псаломщика все тот же Ю. С. Арсеньев, что был и в Нейссе. За пономаря прислуживал батюшке капитан К. Н. Колпак, а ктитором был я.
Богослужения в столовой были стесняемы многим. Нельзя было устроить здесь постоянного священного уголка, где бы можно было предаваться молитве, кроме того, слышались нарекания со стороны иноверцев, когда нужно было освобождать столовую для Богослужения.
И вот, с ведома старшего в лагере, я, совместно с представителями от французов, англичан и бельгийцев, обратился к коменданту с просьбой отвести всем исповеданиям для Богослужения – манеж, а нам, православным, – назначить постоянного священника. Комендант согласился не сразу, и только в октябре разрешил устройство разборного (каждый раз) храма в манеже, и в то же время к нам назначен был постоянный священник. Из Нейссе приехал отец Назарий, иеромонах Почаевской лавры, бывший на войне благочинным священником 52‑й пехотной дивизии, ревностно преданный своему делу молитвенник.
У немецкого квартирмистра («инспектора») я достал несколько парт и пюпитров (из склада училища); устроили из них иконостас, обтянули их картоном и сатином, приделали крючки, на которых каждый раз можно было вешать иконы; большую икону Божией Матери укрепили на верхнем окне манежа, поставили столы для Престола и Жертвенника; проходы между партами обозначали Царские и боковые врата; из пюпитров устроили подсвечники. Все было разборное, снимавшееся с места, согласно требованию коменданта: манеж должен был служить не только для Богослужения, но и для поверки («Appell»), и для гимнастики.
«Я понимаю, что церковь – это высокое дело, – говорил мне старый майор, – но я не позволю вам устраивать сплошную стену, как в Нейссе, за которой не видно, что делает там священник. А быть может, он роет подкоп?!» – говорил, хитро улыбаясь, комендант.
Неудобств для устройства Богослужения здесь было тоже много. Иконы и другие священные предметы для Богослужения приходилось каждый раз снимать, убирать и уносить на хранение в свою комнату, а манеж приводить в порядок; кроме того, часы для Богослужения были комендантом ограничены, и для устройства «храма» перед Богослужением – было очень мало времени: Wache впускала меня в манеж до Богослужения всего за четверть часа.
Для того чтобы молящееся офицеры не могли бежать, посреди двора, от главного здания к манежу, немцы протянули проволоку (после Богослужения убиравшуюся), причем за эту проволоку мне предложено было из сумм церкви заплатить десять марок; я, конечно, заплатил.
И все-таки, когда зажигали свечи перед бумажными иконочками (Казанской Божьей Матери и Свят. Иоасафа Черниговского) на импровизированном из парт иконостасе, и начиналось проникновенное служение отца Назария при прекрасном пении хора (резонанс в манеже был отличный) – все забывалось, и мы горячо молились в нашей скорби!..
Были тяжелые дни отхода наших армий из Польши. Прочитали телеграммы о падении крепостей Ивангорода и Новогеоргиевска и об осаде Ковно. «Значит, – думал я, – Литва тоже в опасности, и, быть может, уже идет эвакуация и Вильны». Судьба моей семьи беспокоила меня: последнее письмо я только что получил от жены еще из Вильны. Успеет ли семья и куда выедет из родного, насиженного гнезда? На душе у нас «скребли кошки». Немцы ликовали!
Хотя в меньшем масштабе, чем в Нейссе, но и здесь во время немецких побед манифестации и шествия местных жителей со знаменами, флагами и плакатами приходили на гору, где стоял наш замок. Их торжествующее пение и дикие выкрики: «Russland kaputt!», протянутые с угрозой по нашему адресу кулаки оскорбляли наш слух и зрение!
Большую радость и утешение давали в эти дни редкие письма наших родных. Не могу не привести здесь трогательного письма, полученного мною от одной простой скромной старицы-схимонахини, знавшей меня еще мальчиком.
Схимонахиня – это монахиня, заживо отпетая и потому навсегда отрекшаяся от видимого мира, обыкновенно живущая где-нибудь в скиту, но одиноко, вдали от главного монастыря, и совершенно не показывающаяся людям. К такому подвигу отречения от всего земного приготовляют свою душу многолетним послушанием, постом и молитвою.
И такая старица прислала мне письмо:
«Бесценный и достоуважаемый Александр Арефьевич! Прежде всего, призываю я на Вас Божье благословение и усердно молю Господа и Царицу Небесную, чтобы Господь помог Вам перенести этот тяжелый крест и пройти тернистый путь, который Вы уже прожили шесть месяцев Вашего терпения и страдания. Этот тернистый путь соединяет Вас с Господом для будущей жизни, потому Господь и посылает Вам такие скорби: здесь скоротечно, а там вечно в раю за скорби получите вечную радость. Призывайте Господа в трудные минуты и Ангела-Хранителя, и Вы получите облегчение! Я, грешница, молюсь за Вас каждый день и подаю просфорки, чтобы Господь помог перенести скорби и возвратиться на родину. Пожелав Вам всего лучшего, остаюсь повседневная молитвенница за Вас схимонахиня Евтропия.
28‑го июля 1915 г.»
Это благословение и утешение в моей скорби, словно с того света присланное, произвело на меня глубочайшее впечатление! В самые тяжелые минуты плена я перечитывал эти строки и следовал советам схимонахини Евтропии, познавшей тщету всего земного… «Здесь скоротечно, а там вечно!»
Проволочные заграждения, устраиваемые нашим комендантом вдоль короткого тротуара от главного здания до манежа при каждом вечернем Богослужении, его нелепые предположения – не копает ли подкоп священник, скрываясь в алтаре, – смешили нас сильно, но, как это ни странно, а натолкнули кое-кого из нас на мысль бежать именно через церковь-манеж.
Первый офицер, удачно бежавший здесь, был Генерального штаба капитан Черновецкий.
Он помещался в то время в одной комнате со мной. Из его рассказов я узнал, что он за неделю до войны повенчался с горячо любимой девушкой. Война нарушила их медовый месяц, но все-таки они, хотя изредка, но могли встречаться, а вот плен уже надолго разлучил их! Получая от красавицы – молодой жены (фотографию ее он мне показывал) письма, в которых она изливала свою тоску и отчаяние от разлуки с ним, капитан Черновецкий очень волновался и не находил себе места, чтобы успокоиться. Он целые ночи не спал и в волнении ходил по комнате, как сумасшедший. Однажды в задушевной беседе со мной он признался, что, согласно последнего письма жены, за ней усиленно начал ухаживать его бывший соперник, который еще раньше, чем он, добивался ее руки… Страшные муки ревности, видимо, сильно мучили бедного капитана, и он решил бежать.