Диккенс протащил меня в глубину темного кабинета и знаком пригласил сесть в кресло у письменного стола. Если не считать наглухо задернутых штор, комната выглядела как обычно — чистота и порядок почти маниакального свойства (нигде ни пылинки, хотя Диккенс никогда не позволял слугам убираться в своем кабинете). Письменный стол с наклонной рабочей поверхностью, набор необходимых для работы предметов, аккуратно расставленных и разложенных, всегда в одной последовательности, на горизонтальной части столешницы, словно заветные талисманы, — календарь-ежедневник, чернильница, перья, карандаш, каучуковый ластик, явно ни разу не использованный, подушечка для булавок, бронзовая статуэтка в виде двух дерущихся жаб, нож для разрезания бумаги, неизменно лежащий строго перпендикулярно краю стола, стилизованная фигурка кролика на позолоченной подставке. Все это были своего рода символы удачи — «обязательные аксессуары», по выражению Диккенса. Однажды он сказал мне, что на них «отдыхает мой глаз, когда я ненадолго откладываю перо в сторону». В Гэдсхилле он не написал бы без них ни единого слова, как не написал бы без чернил и гусиных перьев.
Вдоль стен кабинета размещались книжные стеллажи — один стеллаж с фальшивыми корешками (почти на всех значились комичные названия, придуманные самим Диккенсом), в свое время изготовленный для Тэвисток-хауса, а ныне привинченный здесь к двери, и сплошные ряды настоящих полок, которые тянулись по всему периметру комнаты, прерываясь только на окнах и красивом бело-голубом камине, украшенном двадцатью дельфтскими изразцами.
Сам Диккенс в тот июньский день выглядел страшно постаревшим. Высокие залысины, глубоко запавшие глаза, морщины и складки на лице резко выделялись в жестком свете газовой лампы, стоявшей на журнальном столике. Он то и дело посматривал на зажатый в руке хронометр с закрытой крышкой.
— Очень мило с вашей стороны, что вы приехали, дорогой Уилки, — проскрипел Диккенс.
— Да бросьте, пустое, — сказал я. — Я бы приехал раньше, когда бы не находился в отлучке, о чем, полагаю, вам сообщил мой брат. Голос у вас какой-то чудной, Чарльз.
— Чужой? — переспросил он с мимолетной улыбкой.
— Чудной.
Он отрывисто хохотнул. Редко в каком разговоре Чарльз Диккенс обходился без смеха. Я в жизни не встречал второго такого смешливого человека. Он находил комичное практически в любой, даже самой серьезной, ситуации, как иные из нас, к великому своему смущению, находят в похоронах.
— «Чужой» в данном случае звучит уместнее, позволю себе заметить, — сказал Диккенс дребезжащим старческим тенорком. — Я самым необъяснимым образом поменялся с кем-то голосом на месте страшной Стейплхерстской катастрофы. Очень хотелось бы, чтобы сей господин вернул мне мой голос и забрал свой… Это скрипучее блеяние, приличествующее больше мистеру Микоберу в старости, мне совсем не по душе. Такое ощущение, будто кто-то дерет наждачной бумагой голосовые связки и самые звуки, ими производимые.
— Надеюсь, никаким иным образом вы не пострадали? — спросил я, подаваясь вперед, в круг света от лампы.
Диккенс небрежно отмахнулся от вопроса и снова уставился на золотые часы, зажатые в руке.
— Дорогой Уилки, нынче ночью мне приснился в высшей степени удивительный сон.
— Вот как? — сочувственно промолвил я, готовясь услышать описание кошмаров, связанных с железнодорожной катастрофой.
— Мне снилось, будто я читаю свою книгу, написанную в будущем, — тихо проговорил Диккенс, нервно вертя часы в руках; золотой корпус поблескивал в свете единственной лампы. — Страшную книгу… в ней человек сам себя загипнотизировал до такой степени, что он — или его второе «я», созданное силой внушения, — стал способен на чудовищные, немыслимые злодейства. На эгоистичные, разрушительные, продиктованные похотью поступки, которые этот человек — во сне мне почему-то хотелось называть его Джаспером — никогда не совершил бы сознательно. И еще один… еще одно существо… было замешано во всей этой истории.
— Сам себя загипнотизировал, — пробормотал я. — Разве такое возможно? Я доверяю вашему мнению, дорогой Чарльз, ведь вы дольше и лучше меня знакомы с искусством магнетического воздействия.
— Понятия не имею. Я никогда не слышал о самогипнозе, но это не значит, что подобного феномена не существует. — Он взглянул на меня. — Вы когда-нибудь погружались в месмерический транс, Уилки?
— Нет, — ответил я со смешком. — Правда, меня мало кто пытался загипнотизировать.
Я не счел нужным добавлять, что профессор Джон Эллиотсон, бывший сотрудник клиники при университетском колледже, учитель и наставник самого Диккенса в искусстве месмеризма, потерпел неудачу во всех своих попытках магнетически воздействовать на меня. Просто я обладал слишком сильной волей.
— Давайте попробуем, — сказал Диккенс, принимаясь раскачивать часы на цепочке, как маятник.
— Чарльз, — я хихикнул, хотя никакой веселости не испытывал, — ну зачем вам это, скажите на милость? Я приехал, чтобы услышать рассказ о пережитой вами ужасной катастрофе, а не играть в салонные игры с часами и…
— Ну пожалуйста, сделайте мне одолжение, милейший Уилки, — попросил Диккенс. — Вы же знаете, у меня неплохо получалось гипнотизировать других людей — кажется, я говорил вам о долгом и довольно успешном курсе месмерического лечения, проведенного мной с бедной мадам де ля Рю во время моего пребывания на континенте.
Я неопределенно хмыкнул. Диккенс давно уже успел рассказать всем своим друзьям и знакомым о продолжительной серии магнетических сеансов, которые он с маниакальным упорством проводил с «бедной» мадам де ля Рю. Он не упомянул никому из нас лишь об одном обстоятельстве (известном, впрочем, всем нам и без него): что сеансы гипноза с замужней и явно сумасшедшей дамой, происходившие в самые разные часы дня и ночи, вызвали у его жены Кэтрин такую ревность, что она — наверное, впервые за все годы супружества — взбунтовалась и потребовала, чтобы он прекратил курс лечения.
— Пожалуйста, следите взглядом за часами, — сказал Диккенс, мерно раскачивая золотой диск в полумраке.
— Ничего не выйдет, мой дорогой Чарльз.
— Вам хочется спать, Уилки… вам очень хочется спать… у вас слипаются глаза. Вам так хочется спать, словно вы недавно приняли несколько капель лауданума.
Я едва не рассмеялся в голос. Перед самым выездом из дома я принял несколько десятков капель лауданума, как делал каждое утро. Вдобавок по дороге в Гэдсхилл я чересчур часто прикладывался к своей серебряной фляжке.
— Вам очень… очень… хочется спать, — монотонно продолжал Диккенс.
С минуту я честно старался впасть в дремоту, просто чтобы угодить Неподражаемому. Судя по всему, таким образом мой друг пытался отвлечься от жутких воспоминаний о недавней железнодорожной катастрофе. Я сосредоточил взгляд на раскачивающихся часах. Прислушивался к монотонному голосу Диккенса. По правде говоря, жаркая духота закрытой комнаты, приглушенное освещение, блеск мерно колеблющегося золотого диска, а прежде всего утренняя доза лауданума все-таки вызвали у меня короткий, буквально секундный, приступ сонливости.