Меня пригласили на банкет в королевский дворец. Мне и не снилось, что со мной может произойти такое. На приеме перед банкетом я замечательно поговорил с неким достойным джентльменом высокого роста в белом галстуке и фраке. В конце беседы он сказал: «Прошу извинить меня, сэр. Мне пора идти прислуживать за столом».
На банкете меня посадили рядом с принцем. Вытянув из меня всю историю моей жизни, он сказал: «Вот это жизнь! Ну надо же, а я почти все время просидел принцем в этом самом дворце!» Единственное, что я смог ему ответить: «Что ж, значит, такая ваша судьба».
Нам устроили пир. Да, датчане явно припрятали кое-что от немцев! Суп, салат, рыба, мясо. одно блюдо вкуснее другого. Все это мы запивали ледяной скандинавской водкой и пивом, поднимая множество тостов за королевское семейство Дании, президента Трумэна, генерала Эйзенхауэра, премьер-министра Черчилля и судью Джексона. Наконец Поуль Кьялке предложил выпить за меня, большого и близкого друга Дании.
Я подумал, что это конец банкета, но ошибся. Через минуту нам принесли большие блюда с клубникой и взбитыми сливками, торт, кофе и коньяк. Я чуть не лопнул, потому что, не зная, что принесут потом, каждое блюдо ел так, как будто оно последнее. Теперь я понимаю поговорку: «Он жил в Дании как бог». Неофициальность мероприятия и непринужденное обаяние датского короля и королевы были заразительны.
Когда пир закончился, Поуль привез меня к себе домой на полицейской машине в сопровождении мотоциклистов. Его жена приготовила еще один парадный обед, которого я, к несчастью, не смог попробовать, настолько наелся на королевском банкете. В следующие дни меня обхаживали как победителя и героя, хотя на самом деле я оказал Дании весьма скромные услуги. Именно в то время сформировалась моя долголетняя привязанность к людям, которые стали моими добрыми друзьями, и к чудесной стране, в которую я возвращался много раз в последующие годы. Мы с Поулем оставались близкими друзьями до его смерти в 1993 году.
Датчане, небольшой и беззащитный народ, сопротивлялись злу, хотя могли стать коллаборационистами. Король Дании надел желтую звезду, приравняв себя к евреям
[11]
. Это привело в ярость нацистов, которые забыли запретить неевреям носить желтую звезду. Но они не могли арестовать короля. Этот самый нордический из народов презирал расизм.
Когда осенью 1946 года трибунал вынес свой приговор, я уже был студентом инженерного факультета в университете Джона Хопкинса, радуясь, что остался жив, и все еще стараясь переварить все, что мне довелось испытать. Мне повезло, невероятно повезло – на самом деле намного больше, чем арийскому мальчику из Гарделегена, которого засосало бы в гитлеровский водоворот. Я был счастлив и горд тем, что стал гражданином США, дорожил ценностями и идеалами этой свободной страны и с оптимизмом смотрел в будущее.
Меня часто спрашивали, считаю ли я приговор нюрнбергского трибунала справедливым. Яльмар Шахт, Франц фон Папен, немецкий канцлер до Гитлера, и Ганс Фриче были оправданы. Искушенный и увертливый дипломат фон Папен заявил, что он, занимая все менее высокие посты, старался обуздать поступки Гитлера. Фон Папен показался мне человеком, которому нельзя доверять.
Наименьшую важность среди обвиняемых на процессе представлял Ганс Фриче, радиоведущий и пропагандист при Геббельсе. Нацисты скрывали всякие свидетельства о холокосте и жестоком обращении с пленными от своего собственного народа. Это, однако, не доказывало, что Фриче подстрекал к совершению преступлений или совершал их сам.
Геринга, который покончил с собой, приняв цианид, после вынесения смертного приговора, нужно было повесить. По-моему, он убил себя из страха перед петлей, а не для того, чтобы устроить акт неповиновения палачам. Десятерых нацистов повесили. Семеро осужденных получили тюремные сроки, трое были оправданы. Если трибунал в чем и ошибся, то, мне кажется, скорее в том, что проявил излишнюю мягкость.
Преступления, за которые обвиняемых осудили в Нюрнберге, – это преступления, подлежащие наказанию в законе любой страны. Гитлер так и не потрудился отменить ни воинский устав Германии, который не соблюдали немецкие солдаты, ни конституцию Германии, которую он сам попрал.
Тогда я и задумался, что мне делать со своей жизнью. Впервые выбор целиком зависел от меня; мне уже не нужно было думать, как спастись от очередного надвигающегося бедствия, или делать ставку на удачу. Мне предлагали остаться на государственной службе. Когда меня зачислили в университет Джона Хопкинса как обычного студента дневного отделения, я обрадовался и решил идти на факультет электротехники. Меня с самого детства интересовали механические и электрические устройства, а инженерное дело также означало возвращение к нормальной жизни, которой я был лишен в течение тринадцати лет, больше половины прожитых мною лет, с тех самых пор, как уехал из Германии, в которой вырос.
Глава 3
Семья
Роды продолжались уже двадцать три часа, но я по-прежнему так крепко держался в утробе моей матери, что пришлось наложить щипцы и вытащить меня на свет божий. Когда я достаточно повзрослел, мама всегда давала мне понять, что любит меня, несмотря на все муки, которые причинило ей мое рождение. Я родился 3 июля 1923 года, когда в Германии бушевала самая страшная в мире инфляция и большинство немцев, в том числе и мои родители, с трудом сводили концы с концами. Меня назвали длинным именем Хайнц Вольфганг Рихард Зонненфельдт, быть может, потому что я так долго не хотел появляться на свет!
Чтобы родить, мама поехала в Берлин, Grossstadt (большой город), из Гарделегена, Kleinstadt (наш родной городок). В Гарделегене роды обычно проходили на кухонном столе под руководством крепко сбитых повитух. Если возникали осложнения, вызвать акушера-гинеколога было неоткуда, оставались только семейные доктора, как мои собственные отец и мать. Самых сложных рожениц отправляли в местную больницу, и роды не всегда завершались счастливым исходом. Так что мама, в отличие от обычных гарделегенцев, поехала в самую прогрессивную берлинскую клинику, где она сама проходила обучение.
Три года спустя, когда экономическая ситуация выправилась, родился мой единственный брат, и тоже в клинике доктора Штрассмана.
После рождения Хельмута у мамы развилась меланхолия, которую теперь называют послеродовой депрессией. Мама, папа, брат Хельмут и жившая с нами няня поехали домой в Гарделеген, а меня оставили с бабушкой Мартой и дедушкой Максом Зонненфельдтами, которые жили в большой квартире вместе с моей тетей Катрин и ее мужем Фрицем в фешенебельном берлинском квартале Тиргартен.
Дедушка Макс был крепким мужчиной с головой похожей на яйцо, усами и ежиком седых волос. Он гордился своей физической крепостью, которую демонстрировал, напрягая бицепсы, даже когда никто в ней не сомневался. Он носил блестящие черные высокие ботинки со шнурками, которые завязывал симметричными бантиками, рубашки с отстегивающимися крахмальными воротничками и булавку на галстуке, который он снимал не развязывая. Округлый живот обнимала золотая цепочка от карманных часов, которые он подводил ежедневно в полдень. У дедушки Макса был список друзей и родственников, с которыми нам позволялось общаться, и второй список – с теми, от которых нам следовало держаться подальше. Мы были вынуждены соглашаться с его списком, иначе нам бы попало.