Коллективизация была, конечно же, огромной ошибкой. Самых работящих, самых способных, самых хороших людей арестовали, выселили. Их и надо было ставить бригадирами, чтобы они заставили работать остальных. Я помню голод 1933 года после раскулачивания… В нашей семье выжили все, но мои братья и сестры стали больными – питались суррогатными лепешками, которые делали из жмыха с добавлением муки. Эти лепешки, когда их ешь, раздирают горло – такие противные. Я навострился стрелять из рогатки и бить воробьев. Убил, выпотрошил, ошпарил, в печку бросил, они там пропекаются. Потом суну в карман – и хрущу. С костями их съедал, только ножки их не разжуешь. Весной грачей ловил и собирал грачиные яйца. Один раз мы ездили за мукой в Мордовию. Тогда одежды не было – люди любую дрянь брали. Вот мы собрали все, что можно, и повезли менять. Набрали 28 килограммов муки и поехали назад. По дороге ели как? Сядем, мать зачерпнет ключевой воды, несколько ложек муки бросит, размешает, и мы ложкой хлебаем. А уже дома она начинала не то чтобы хлеба печь (28 килограммов на всю семью – хватит, что ли?), а делала пироги с сушеной лебедой, без соли.
Нас спасло и то, что в самые тяжелые, неурожайные годы каждые весну и лето отец уезжал в село Крылово, где работал в колхозной кузнице. Вместе с отцом уезжала в Крылово вся наша семья. Отец работал здорово: за сутки мог заработать 14–16 трудодней, тогда как местный кузнец еле-еле 4. Пришлось директору повысить расценки и попросить отца работать поспокойнее. На трудодни выписывали муку, молоко, мясо. У нас был свой огород, мы рыбачили.
Мои братья, сестры не особенно стремились работать, а я всегда это делал с удовольствием. Все летние каникулы мне приходилось работать с отцом в кузнице. Он мне сделал облегченный молот и подставку, чтобы удобнее было работать у наковальни. Работал я и на прополке, но особенно мне нравился сенокос, весь пафос коллективного труда. Это надо было видеть! Молодые ребята, здоровые девчонки работали все вместе. На сенокос выходили чисто одетые: девчонки в платочках, напудренные, скрывали румянец, чтобы чистенькие были, беленькие. И что характерно: никто никогда не посягал на девичью честь. Потом знакомились, осенью женились. Особенно мне нравилось возить копна. Передок телеги снимается, рубятся молодые березки. Штук пять березок связывают и на них набрасывают копну: набросят, прижмут ее, и я везу к стогу сена. Там же большой сметанный омет
[3]
, и опытнейшие колхозники уже знают, как укладывать: с тем чтобы, когда зимой верхний слой снимешь, там хорошее сено было. А если неправильно уложить, то сено погибнет. Я там косить научился. Идет человек 20–30: шутки, прибаутки. А когда обед, то вообще весело: анекдоты, подтрунивание. Веселый труд был! Все наработаются, устанут, после обеда два часа поспят – и опять до вечера. А вечером на лошадей, на телеги и уезжают. Успевали мы тут же в логах и на склонах гор собирать землянику и грибы, которых в ту пору было превеликое множество. Самым же большим удовольствием и радостью была река Тулва, где мы утром, редко в обед и больше вечером после работы плавали, дурачились, резвились, а при закате и восходе солнца удили рыбу и варили уху.
Возвращаясь потом в Осу, я так же работал с отцом в кузнице в утренние часы перед школой и в выходные дни. Школа была почти рядом с кузницей, и я шел на первый урок прямо с работы. Я учился в средней школе, где было пять 5-х классов, шесть 6-х, пять 7-х, четыре 8-х и два 10-х. Учились в две смены, и если возвращались ночью, то шли с фонариком, в который вставляли свечку.
В 5-м и 6-м классах мы учились вместе с детдомовцами: ух, мы и хулиганили! Сейчас, когда при мне детей ругают за плохое поведение, я думаю: а что же с нами тогда надо было делать? Скажем, у нас пришел учитель музыки. Ему сказали, что «класс очень тяжелый, разболтанный, вы с ним поосторожней». Но он сразу решил взять класс: «Дети, я вас научу музыке, вы будете знать ноты, великих композиторов!» Пока он распинался, у него раз – стащили скрипку. Он говорит: «Где скрипка, отдайте!» – а у него раз – смычок вытащили! Начали пиликать. Он бежит на звук, а в это время ее с одной парты на другую. Там опять – скрип-скрип. Пока он бегал, у него стащили журнал. Он сидит, плачет: «Дети, отдайте мне скрипку, поиграли и хватит!» Ну, ладно, отдали ему скрипку. Он выскочил из класса и больше к нам не приходил. Потом мы подбросили журнал, когда сами себе наставили оценки! Преподаватель истории говорит мне: «Слушай, когда я тебя три раза подряд спрашивал и три раза пятерки ставил?» – «Раз стоит «пять» – значит, вы меня спрашивали!» – «Да не спрашивал я тебя, что-то не помню. Ладно…» – и махнул рукой. Вот такие вещи мы делали!
До войны в школах очень хорошо была развита самодеятельность. Работали кружки: драматический, хоровой, акробатический и т. д. Каждый класс, во главе с классным руководителем, готовил свою программу, которая включала небольшие постановки, скетчи, художественное чтение, пляски, сольное и хоровое пение, акробатические этюды и т. д. Проводились школьные смотры художественной самодеятельности, лучшие номера отбирались и включались в общую самодеятельность, и с этими номерами ученики выступали на школьных вечерах. А классную самодеятельность каждый класс показывал ежедневно на сцене актового зала на большом перерыве, который длился 30 минут. Кто-то отдыхал, перекусывал, а на сцене в актовом зале шли представления: стихотворения, разные скетчи, постановочки маленькие делали. А руководил этим классный руководитель. Я принимал активное участие во всех видах самодеятельности. Тогда полная свобода была: мы читали, что хотели, и есенинские стихи читали, и песни его пели. В субботние вечера на колхозных лошадях в розвальнях мы ездили в близлежащие деревни Тишково, Устиново, Гамцы, Мозунино и на сцене убогих колхозных клубов давали представления. Конечно, у нас были примитивные, наивные детские номера, но ведь в деревнях и этого не было! Так что колхозники и мал, и стар шли в клуб, смотрели на нашу самодеятельность и даже аплодировали.
Второй голод был у нас в 1937 году, но не такой сильный. Тогда выдавали по две буханки хлеба на семью, мать их разрезала на 12 порций и, отдавая нам, приговаривала: «Хочешь ешь, хочешь пей, хочешь на другой день оставляй» – любила она присказки. Я сразу съедал. Приходилось ночами и зимой, и летом простаивать в очередях, а затем делить буханку хлеба по 200–400 г на едока на день.
В то время стала появляться «советская элита». В нашем городке это был директор МТС, директор кожевенного завода, директор мясокомбината. Эти люди могли «кормиться» от своей работы. Тогда же, на мой взгляд, начиналось зарождение взяточничества. С детей этих директоров мы брали «оброк»: он дома получит кусок хлеба, половину съест, а половину втихаря засунет в карман и нам тащит. Под угрозой, конечно: «Не дашь хлеба, мы тебя побьем!» Я уже писал, что мы учились и дружили с детдомовскими. Оттого-то наш класс и считался необузданным. В городе два лучших кирпичных дома отдали им, но воровская жизнь затягивает… Пошлют беспризорника в детдом, он проживет там месяц-полтора и убегает. Его опять ловят и опять в детдом. Для меня это было просто непонятно. Они жили в роскоши, которая мне не снилась! У каждого койка, нормальные одеяла, простыни, трехразовое питание. Мне в лучшем случае мать давала утром полстакана молока и небольшой кусок хлеба – и это на целый день. А им на большой перемене целые корзины бутербродов приносили. Они налетят, всех девок отталкивают, наберут хлеба, а на уроке друг в друга бросают, войну устраивают. Я их ругал: «Как же так?! У нас хлеба нет, а вы разбрасываете!» – «Так бери, если нет». Как только приносили, я туда тоже, вжик! Бутербродов нахватаю, в сумку – и сестренкам раздаю.