Ева Мария выпрямляется. Последние слова возвращают ее к действительности.
– О чем рассказывать?
– О том, что самое недолгое отсутствие кажется окончательным уходом.
– Почему вы так говорите?
– Потому что руки у вас слишком уж беспокойные…
Фраза повисает в воздухе, она не закончена. Ева Мария понимает. Он ждет, что она назовется. Хоть что-нибудь сообщит о себе.
– Ева Мария.
Старик улыбается и мягко продолжает.
– Да, Ева Мария, руки у вас слишком беспокойные, они хватаются за все подряд, смотрите, вы только что взяли мой карандаш, а перед тем так и этак крутили свою записную книжку, да, ваши руки все время двигаются. Как будто изнемогают, потому что уже не могут обнять кого-то, кто был вам дорог.
Ева Мария все больше нервничает. Старик понижает голос:
– Вы потеряли ребенка?
– С чего вы взяли?
– Дело в том, что, желая опровергнуть мои слова, вы вместо того сказали мне еще больше: вы прекратили судорожно двигать руками и положили их на живот… Выпьете чего-нибудь?
Ева Мария разнимает руки. Она уже не знает, куда их девать. Ей не нравится, когда ее видят насквозь. Она смотрит, как перемещается по залу долговязое тело Педро Пабло, тело молодого человека, ни малейший дряблости, ни малейшей сутулости, никакого прихрамывания, а ведь все это бывает свойственно телам в таком возрасте… Но к ней поворачивается старое лицо: старость первым делом хватает вас за мочку уха, лишает ее плотности, ослабляет. Да, лицо у него в морщинах, но тело такое подвижное, словно голова и тело от разных людей… Педро Пабло выходит из комнаты, и Ева Мария внезапно пугается, что он не вернется. Он возвращается.
– Извините, я спросил, не хотите ли вы чего-нибудь выпить, а у меня нет ничего кроме воды… Иногда так глупо получается с подобными вопросами. Вода вас устроит?
Ева Мария кивает. Ей хотелось бы спиртного. Она чувствует, как ее пальцы крепче стискивают карандаш. Она подносит стакан к губам, ей противно слышать, как она глотает, ей противен вкус воды. Ева Мария отставляет стакан. Вода ей ни к чему. Она резким тоном спрашивает:
– И как же Лисандра отнеслась к вашему появлению?
– Никак. Она оказалась дома, а мне больше ничего и не требовалось. Вы и представить себе не можете, какое я почувствовал облегчение, когда Лисандра открыла мне дверь, мне бы так хотелось, чтобы мой брат когда-нибудь снова открыл мне дверь своей квартиры, но я знаю, что этому не бывать. А Лисандра была передо мной, и я успокоился, у меня разом камень с души свалился… Я мог бы уйти, но что-то в ее облике меня удержало, знаете – эта тысячная доля секунды, когда, снова встретившись с человеком, которого давно не видел, можешь уловить едва приметные изменения, произошедшие в нем, изменения, которые тотчас после этого от нас ускользают, наши глаза заново привыкают к оказавшемуся перед нами новому человеку. И именно в эту тысячную долю секунды я заметил, что от ее тела исходит предельная усталость, предельная слабость. Тем не менее она, казалось, не хотела, чтобы я уходил. Она знаком попросила меня не шуметь и, извинившись за то, что не может принять меня в гостиной, проводила в свою спальню, в их спальню. Знаком же предложила сесть на постель, на их постель. Я немного смутился, но сел.
– Осторожнее! Только не на куртку.
Лисандра поспешно вскочила со стула и схватила лежавшую на кровати куртку – серую мужскую куртку, аккуратно сложенную. Казалось, ее раздирают два несоединимых желания: как можно быстрее спрятать эту куртку – и при этом ее не испортить, не помять. Из-за этого она совершала парадоксальные движения, действовала странно: она выдвинула ящик комода и избавилась от этой куртки, но не засунула ее туда как попало, что я мог бы предположить, глядя, как она суетится, а, напротив, старательно расправила. И повернулась ко мне так резко, будто спрятала труп, – я помню, мне тогда именно так и показалось. Я спросил, здорова ли она. Она ответила – да. Я спросил, почему она перестала приходить на занятия. Она ответила, что ей больше не хочется танцевать. Я сказал, что не ожидал от нее такого, что меня это удивляет, и спросил, не сменила ли она преподавателя… могло ведь случиться, что ей попросту захотелось перемен.
– Ничего подобного, Пепе! Как только тебе такое в голову пришло?
Я спросил, не сделал ли я ей чего плохого.
– Ничего подобного! Ничего плохого ты мне не сделал. Не ты. Это не твоя вина.
– Не моя? Тогда чья?
– Ничья. Никто не виноват. Я не то хотела сказать. Это жизнь. В один из дней может пропасть желание делать то, что раньше хотелось делать каждый день, вот и все, ничего страшного.
Но я прекрасно видел, что она не в обычном своем состоянии. Мне неуютно было сидеть на этой постели, на их постели, и я спросил у Лисандры, не хочет ли она спуститься со мной в кафе чего-нибудь выпить, она выглядела как человек, давно не выходивший из дому. Нельзя все отдавать голове, сказал я, надо вернуть телу то, что ему принадлежит: движение, хождение, прогулки… голова тиранит тело, нельзя давать ей волю, здоровью от этого никакой пользы, тело создано не для того, чтобы бездействовать… Вот из-за этого и появляются навязчивые мысли, она столько лет танцует, что должна бы уже понимать, насколько все проясняется, когда тело не застаивается…
– Но мне не хочется выходить из дому. Мне не хочется никого видеть. Мне хорошо одной.
И тут я услышал, как в коридоре открылась дверь. Лисандра совсем по-детски приложила палец к губам, показывая, что надо молчать, и встала. Выглянула в приоткрытую дверь спальни. В коридоре послышались шаркающие шаги. Лисандра посмотрела на часы, повернулась ко мне, слегка смущенная, потом села на прежнее место. Несколько минут спустя в дверь позвонили, и она проделала то же самое еще раз: подошла к двери и поглядела в щелочку. Я снова услышал шаги в коридоре, на этот раз быстро простучали женские каблуки. Лисандра закрыла дверь, снова села и заговорила о чем-то пустяковом, словно ничего перед тем такого не делала или, вернее, словно это ничего не значило, не указывало на какое-то несчастье или какие-то неурядицы. Но я видел, как она волнуется. В ходе второго «наблюдения», давайте называть вещи своими именами, она повторяла те же действия, и я понял по ее движениям, что она проделывала их десятки раз. Это и был ее новый танец, танец без всякой музыки и без всякого удовольствия, танец сомнения. Она променяла танго на хоровод, который водила одна с партнером, явно не догадывавшимся о том, что он танцует. Лисандра-на-часах, моя-Лисандра-всегда-здесь, но уже не моя и уже не на том месте, что раньше, Лисандра-на-посту, Лисандра-шпионка. Я чувствовал себя униженным, оттого что мою прекрасную танцовщицу вынудили ограничиться этими унизительными движениями, она, к чьим ногам мог бы упасть весь мир, привычно и постыдно шпионила, привычно совершала мерзкие действия, она, достойная самого прекрасного, научилась подозревать – как те, кто отнял у меня брата, как те, кто отнял у страны шесть лет спокойной жизни. Я не вынес этого, я встал и, резко сменив тон, предложил: