Их конец – мое начало.
Время – узел.
Вечер и утро стали днем первым.
Сначала я слышу голос, потом вижу лицо:
– Я пришел за мальчиком.
Меня накрывает черная тень. Его лицо – загадка, его голос – тяжкие оковы, они тянут меня вниз, пригибают к земле.
– Ты знаешь, кто я?
Я прижимаю шапчонку к груди.
Киваю. Да, я знаю, кто он.
– Вы – монстролог.
– Ты ему никто, Пеллинор.
– А разве у него есть кто-то еще, Роберт? Его отец умер, служа мне. Я перед ним в долгу. Видит Бог, я не просил об этой чести, но теперь я либо отплачу добром за добро, либо паду, исполняя свой долг.
– Прости меня, Пеллинор, я не хочу тебя обидеть, но мой кот больше годится на роль опекуна, чем ты. Сиротский приют…
– Я не потерплю, чтобы единственный сын Джеймса Генри был заточен в это ужасное место. Злосчастные обстоятельства отняли у ребенка родителей, и я заберу его к себе.
Нагнувшись надо мной, монстролог светит на меня блестящим глазом фонаря, сам оставаясь в его тени:
– Возможно, он обречен; ты прав. В таком случае, его кровь тоже на мне.
А длинные ловкие пальцы уже нажимают мне на верхнюю часть живота, щупают под челюстью.
– Зачем он вам, Пеллинор? Он еще мальчик, и не пригоден для вашей работы, или как вы ее называете.
– Я сделаю его пригодным.
– Спать будешь наверху, – сказал монстролог. – Там же, где в твоем возрасте спал я. Мне там было уютно. Так как тебя, говоришь, зовут? Уильям, верно? Или ты предпочитаешь Уилл? Дай-ка мне эту шапку, тебе она сейчас не нужна. Я повешу ее на крючок, вот здесь. Ну? Что ты на меня так смотришь? Забыл, о чем я спрашивал? Как мне тебя называть: Уиллом, Уильямом или еще как-то? Отвечай! Как тебя зовут?
– Меня зовут Уильям Джеймс Генри, сэр.
– Хм-м. Слишком длинно. Может, сократим?
Я отворачиваюсь. Над кроватью в чердачной комнате было окно, в него смотрели звезды – точно так же, не мигая, как тогда, когда я бежал прочь от огненного зверя, что сожрал их.
– Уильям… Джеймс… Генри, – прошептал я. – Уилл. – Что-то застряло у меня в горле, и я едва не подавился. – Джеймс… – Рот заполнил вкус дыма. – Ген… Ген…
Он громко и протяжно вздохнул.
– Что ж. Полагаю, сегодня нам вряд ли удастся прийти к согласию касательно твоего имени. Доброй ночи, Уилл…
– Генри! – закончил я, и он принял это как решение, хотя никаким решением это не было, а с другой стороны, было, поскольку было предрешено.
– Хорошо, пусть так, – сказал он и кивнул торжественно, точно отвечая какому-то неслышному мне голосу. – Доброй ночи, Уилл Генри.
Этот вечер и последовавшее за ним утро стали вторым днем.
Он был высок и худощав, его темные, глубоко посаженные глаза горели собственным глубинным огнем. Равнодушный к тому впечатлению, которое производила его внешность, он был всегда небрит и давно не стрижен. Даже неподвижно сидя в кресле, он всегда как будто вибрировал от переполнявшей его энергии. Он не ходил; он шествовал. Он не говорил; он витийствовал. Простая беседа – как и вообще все, что просто – давалась ему с трудом.
– Твой отец был надежным помощником, Уилл Генри, столь же осмотрительным, сколь и верным, а потому он вряд ли много рассказывал о своей работе в твоем присутствии. Изучение аберрантных форм жизни – занятие, малопригодное для детей, однако Джеймс говорил, что ты сообразительный мальчик, обладающий быстрым, хотя и недисциплинированным умом. Что ж, я не требую от тебя гениальности. Сегодня и всегда я жду от тебя только одного: преданности, не сомневающейся, не размышляющей, неуклонной. Мои инструкции следует исполнять немедленно, безошибочно и буквально. Почему – сам поймешь, со временем.
Он притянул меня к себе. Я моргнул и сделал попытку отстраниться, но игла уже приближалась.
– Вот как? Ты боишься иголок? Придется тебе победить этот страх – и все остальные тоже, – если хочешь остаться у меня. В божьем мире есть вещи, которых следует бояться куда больше, чем этой маленькой иголочки, Уилл Генри.
Имя моей болезни, неразборчиво нацарапанное на папке, лежавшей возле его локтя. Моя кровь – красная клякса на стекле. И взгляд в увеличительное стекло, сопровождаемый тихим, самодовольным хмыканьем.
– Есть? У меня тоже?
Черви, сыплющиеся из кровоточащих глаз отца, из его раскрывающихся нарывов.
– Нет. И в то же время да. Хочешь взглянуть?
Нет.
И да.
Глава третья
Всякий раз, заводя этот разговор, – что случалось не часто, – он давал мне один и тот же совет, называя его своим «особым благословением». Звучал он так:
«Никогда не влюбляйся, Уилл Генри. Любовь, брак, семья – все это будет для тебя катастрофой. Организм, обитающий внутри тебя, способен дать тебе такую долгую жизнь – если, конечно, не размножится чрезмерно, и тебя не постигнет судьба твоего отца, – что ты увидишь, как дети твоих детей канут в Лету и будут всеми забыты. Ты обречен потерять всех, кого будешь любить на этом свете. Они уйдут, а ты останешься».
Я принимал его совет близко к сердцу – по крайней мере, сначала, а потом мое сердце предало меня, как это обычно случается с сердцами.
Я все еще храню ее портрет, тот, который она дала мне, когда я последовал за монстрологом на Кровавый Остров. На счастье, сказала она тогда. Смотри на него, когда тебе будет одиноко. Портрет уже потрескался и выцвел, но за прошедшие годы я смотрел на него столько раз, что он запечатлен в моей памяти навеки. И теперь мне не нужно глядеть на нее, чтобы увидеть.
С того дня, когда она дала мне портрет, до вечера, когда я снова ее увидел, прошло три года. Вечность для шестнадцатилетних. И один миг для обитателя скованной вечным льдом Джудекки.
– Я принял решение: это мое последнее суаре перед конгрессом, – сказал тогда Уортроп, перекрикивая музыку. Оркестр был не очень – как всегда, – зато еды в изобилии, и она не только искушала (доктора, по крайней мере), но была абсолютно бесплатной. Уортроп, когда не работал, демонстрировал воистину чудовищный аппетит; он, как дикий зверь, способен был нажираться про запас, в предвидении тощих времен. В тот момент он как раз приканчивал блюдо устриц, топленое масло текло по его свежевыбритому (мною) подбородку.
Он подождал, пока я спрошу, почему, но, не дождавшись, продолжил:
– Полная комната танцующих ученых! Это было бы смешно, не будь это так грустно.
– А мне нравится, – сказал я. – Это единственный вечер в году, когда монстрологи моются по-настоящему.