– Посмотрю в своем календаре.
Мы в холле, мои руки судорожно прижаты к бокам, кровь грохочет в ушах. И его голос: «Самый невинный поцелуй чреват смертью».
– Значит, ты меня не поцелуешь? – спрашивает она, приоткрыв губы.
– Хотелось бы, – говорю я, придвигаясь к ней.
– Так почему же нет? Чего тебе не хватает – вина или крови?
Горю, кричал мой отец. Горю!
– Мне надо сказать тебе кое-что, – шепчу я, мои губы в миллиметре от ее губ, они так близки, что я чувствую их тепло и ее дыхание.
– Это как-то связано со свободной любовью? – спрашивает она.
– Косвенно, – отвечаю я, и слова застревают у меня в горле. В голубом пламени ее глаз я вдруг вижу своих родителей, они танцуют. – У меня внутри есть кое-что…
– Да?
Я не мог продолжать. Мысли понеслись, как бешеные. Меня обжигало изнутри, черви сыпались из его глаз, я слышал: «Ты боишься иголок?», и еще «Что ты делаешь?»; слова «Лили, Лили, не терпи меня возле себя, гони прочь, не заставляй видеть, как ты страдаешь» рвались с моих губ, и я видел ту штуку в банке, и другую, в располосованной грудной клетке вора, – она лопнула, как лопнула когда-то скорлупа яйца Т. Церрехоненсиса, и наружу глянул янтарный немигающий глаз; зараза – вот мое наследство; каждый мой поцелуй – пуля, летящая точно в цель, отравленный кинжал; я умру, умру, но не полюблю никогда, Уилл Генри, никогда, никогда; бестелесность воды и плотность чашки, сосуда, ее, Лили, таящей в себе неисчислимые годы; нет, прочь, прочь, прочь.
– Прощай, Уильям Джеймс Генри.
Глава шестая
Кто-то толстый вынырнул из озера теней, разлитого у подножия лестницы. Ему хватило ума заговорить раньше, чем я снес с плеч его безобразную башку.
– Эй, слышь, парень, пукалку-то убери. Это я, Исааксон.
– Что ты делаешь в Монстрариуме? – перебил его я. – Разве твой хозяин не кончил свои дела здесь?
Он склонил голову к плечу, как делает ворона, с любопытством разглядывая аппетитный кусок падали.
– Мне велели встретить тебя здесь.
– Кто велел? И с какой целью?
– Доктор фон Хельрунг – помочь тебе прибраться.
– Мне не нужна помощь.
– Да ну? А как насчет того, что больше рук – меньше труд?
– Да, а еще у семи нянек дитя без глазу. Продолжим обмен трюизмами?
Я проскользнул мимо него; он поплелся за мной. Когда я зашел в чулан за ведром и шваброй, он стоял у двери и ждал. Потом ждал у раковины, где я наливал в ведро воды.
– Знаешь, Уилл, у меня такое чувство, что мы с тобой не с того начали. Я понятия не имел, что ты знаком с Лили – по крайней мере, все время, что мы встречались с ней в Лондоне, она и словом о тебе не упоминала.
– Странно. Мы с ней знакомы с детства, регулярно пишем друг другу, а она мне тоже о тебе ничего не говорила.
– Думаешь, она нас дурачит?
– Сомневаюсь. Просто Лили любит, чтобы в жизни был вызов.
Он шел за мной, пока я тащил ведро и тряпку в Комнату с Замком. Ее можно было найти с закрытыми глазами: вонь разлагающейся плоти усиливалась с каждым шагом.
– Она хорошая девушка, не то что большинство в ее возрасте. Не размазня, кажется. Страстная. Точно, вот самое подходящее для нее определение. Она страстная.
– Да, страсти из нее так и прут.
– Капитальная девушка, не то что эти клуши, мои соотечественницы. Она такая – как это сказать? – раскованная.
Я остановился. Он тоже встал. Если я дам сейчас ручкой швабры по его вздутой челюсти, удар не просто свалит его с ног; он раздробит кость, осколки пропорют щеку, вопьются в десну и, может быть, в язык. Пожизненное уродство – вполне ожидаемый результат, не исключено и заражение крови. А я всегда могу соврать, что на нас напали, или что я ударил его в целях самозащиты. В темном и загадочном мире нашей профессии никто не станет докапываться до истины. Фон Хельрунг сам как-то говорил:
– Когда я был моложе, я часто раздумывал о том, что первично: монстрология ли сгущает темноту в сердцах или людей с темной сердцевиной тянет к ней особенно сильно.
– В чем дело? – прошипел Исааксон.
Я потряс головой и прошептал в ответ:
– Das Ungeheuer.
– Что?
Я повернулся к нему. В полумраке его лицо выглядело гротескным, почти безобразным.
– Знаешь, как он убивает, а, Исааксон? Не укусом, нет; яд просто парализует, разделяет мозг и тело. Сознание остается при тебе. И ты прекрасно понимаешь, что происходит, когда оно распахивает пасть, готовясь заглотить тебя целиком. Ты медленно умираешь от удушья; задыхаешься до смерти, потому что в его кишках нет кислорода. При этом ты продолжаешь жить достаточно долго, чтобы ощутить со всех сторон чудовищное давление, от которого трещат твои кости; ты чувствуешь, как ломается твоя грудная клетка и содержимое твоего желудка устремляется по пищеводу тебе в рот из раздавленного живота; ты давишься собственной блевотиной, а каждый дюйм твоей кожи горит так, словно тебя окунули в чан с кислотой, что, впрочем, в некотором смысле верно. В общем, ты попадаешь в кожаный мешок с кислотой, эдакую антиутробу, где происходит нечто противоположное зачатию.
Сначала он молчал. Потом прошептал:
– Ты сумасшедший.
А я ответил:
– Не знаю, какой смысл ты вкладываешь в это слово. Если ты имеешь в виду безумие как противоположность разума, то тебе придется сначала дать определение последнего. Думаешь, ты на это способен? Думаешь, ты сможешь объяснить мне, что это значит – быть в своем уме? Не верить ни во что, противоречащее реальности? Считать, что наши мысли и поступки не несут на себе отпечатка абсурда? К примеру, мы считаем убийство смертным грехом, а сами убиваем друг друга тысячами. Верим в доброго и справедливого бога и закрываем глаза на страдания многих людей, которые только бог в силах представить. Если таков твой здравый смысл, то мы все безумцы, кроме тех, кто не утверждает, будто понимает разницу. Возможно, ее и не существует, этой разницы, разве что в нашем представлении. Иными словами, Исааксон, безумие – это чисто человеческая болезнь, порождение переразвитого – или, напротив, недоразвитого – мозга, призванное облегчить ему непомерную тяжесть бытия.
Я заставил себя остановиться; грешно получать столько удовольствия, сколько я получал в тот момент.
– Ну, я не знаю, Генри, – сказал он. – Но, по-моему, ты только что подтвердил мои слова.
– Давно ты у сэра Хайрама в подмастерьях, Исаак-сон? – спросил я.
– Девять месяцев. А что?
– Маловато.
– Для чего?
Я пошел дальше. Он окликнул меня, его голос гнался за мной по темным изгибам каменного коридора.