– Поздно, поздно, слишком поздно! – кричит он, подбегая ко мне. Хватает меня за рукав; я отвечаю ему ударом в висок, он валится на пол, как подкошенный. Я переступаю через его скорчившееся тело и бегу дальше.
В дверях я останавливаюсь. Дым здесь еще гуще – адская вонь тухлых яиц иссушает рот, раздирает легкие. Поздно: в панике он, должно быть, выплеснул на нее целое ведро. То, что было ею, с шипением растворяется прямо у меня на глазах; ее кровь кипит и превращается в пар; у нее уже нет лица; она словно хохочет надо мной застывшим в безмолвном крике ртом. Она была жива, когда он это сделал.
Пятясь, я отступаю до тех пор, пока не утыкаюсь в стену напротив.
Знаешь, как оно убивает, Исааксон? Человек находится в полном сознании, когда оно раскрывает пасть, чтобы проглотить его целиком.
Снова назад, туда, откуда я пришел; меня качает от стены к стене, а над моей головой огонь пожирает мир.
Чудовищное давление крошит кости… каждый дюйм тела жжет так, словно тебя опустили в чан с кислотой.
Вот он, лежит; не пошевелился. Моя рука ныряет в карман: нож все еще при мне. Я выпотрошу его. Будет жрать свои вонючие кишки. Сначала вырежу ему глаза, потом язык. Пусть жрет себя самого, свою глупую, тупую, злобную башку.
Но погоди-ка. Он же не один. Над ним склоняется другой, постарше, темноволосый. Через его плечо перекинут холщовый мешок, в нем что-то топорщится. Человек видит меня, вздрагивает, его глаза расширяются от ужаса.
– Уильям! – кричит Акоста-Рохас. – Нам надо уходить, но как? Через верх нельзя, надо найти другой путь. Здесь есть выход в канализацию или что-то в этом роде? Думаю, это последний…
Я бью его кулаком в кадык. Он заваливается назад, роняя мешок. Тварь в нем ворочается и извивается.
– Кто? – ору я ему. – Кто это сделал – ты или Уортроп? Или вы оба?
Он не может ответить. Я разбил ему дыхательное горло. Слезы боли и ужаса стекают по его лицу.
– Придумал все он, так ведь? – спрашиваю я. – Когда ты рассказал ему, что поймал тварь в Церрехоне. Ему нужна была вся слава – что же он оставил тебе?
Давясь звуками, он еле слышно сипит:
– Жизнь.
Я покачнулся, точно от удара. Плоская, а не круглая! Не мяч, а тарелка! И Михос, страж горизонта, сам рухнул с ее края.
Что-то в моем выражение лица заставляет его поднять руки, точно защищаясь; так маленький ребенок поднимает обе ручки, ожидая, когда на него наденут ночную рубашку. Я не обманываю его ожиданий: хватаю с пола живой мешок, переворачиваю его и напяливаю ему на голову вместе с содержимым. Извивающаяся тварь внутри наносит укус.
Акоста-Рохас взвизгивает; открытая нижняя часть его тела дергается и тут же костенеет. Его крики стихают, когда тварь сворачивается петлей вокруг его шеи. Она останется там до тех пор, пока жертва не задохнется; она еще не взрослая и не может проглотить человека целиком – пока.
Но я еще не закончил. Господь всемилостивый, разве я не человек в мискрокосме? Я выхватываю из кармана нож – щелк! – и возвращаюсь к Исааксону.
Он в сознании. При виде меня он выпучивает глаза.
– Уилл…?
– Ш-ш-ш, не спрашивай меня ни о чем, Сэмюэль, – шепчу я. – Есть вещи, на которые смертные не знают ответов.
– У меня не было выбора, – скулит он. В мольбе простирает ко мне руки. – Пожалуйста, Уилл. Я просто делал, что мне приказывали!
Ужасный грохот наверху сотрясает стены. Содрогается пол. Потолок трескается, проседает; с него летят камни и штукатурка: огонь дошел до газопровода. Гаснут рожки, погружая Монстрариум в непроглядную тьму. Исааксон воет так, словно и впрямь настал конец света. Я протягиваю вперед руку и хватаю его за воротник. Поднимаю. Он визжит, как свинья под ножом, – ждет последнего удара.
– Черт с вами со всеми, – рычу я ему в ухо. – С монстрами и с людьми. По мне, вы все одинаковые.
Здание над нами рушится; потолок вот-вот не выдержит; нам предстоит быть погребенными под тоннами бетона и мрамора. Выход только один – через канализацию, через слив в прозекторской. Акоста-Рохаса вел правильный инстинкт, вот только время он выбрал неудачное. Отшвырнув Исааксона, я, спотыкаясь, бегу по перекошенному полу: одна рука прикрывает голову, другая вытянута перед собой, нащупывает дорогу. Чувствую, как в мой пиджак впиваются сзади чьи-то пальцы: это Исааксон, он, как все посредственности, всегда найдет способ зацепиться за кого-нибудь и выплыть. Нет, не кроткие наследуют землю.
Слепой ведет слепого в брюхе погибающего чудовища, чьи кости с треском раскалываются на обломки и сыплются нам на головы. И надо же, чтобы единственным, кого я спас в тот день, кому оказал милосердие, был Сэмюэль Исааксон.
Остальные монстрологи погибли в пожаре, все до единого.
Но один-единственный все же выжил.
Глава вторая
И вот Земля совершила без малого семь тысяч оборотов, и крошки липнут к пузырящимся губам, а пряди сырых волос мотаются надо лбом.
Холод стискивает в объятиях, рука сжимает нож, выскребая им грязь из-под ногтей, охотник на чудовищ, учитель и его урок, причина и следствие сплелись в кольцо, у которого нет начала.
А еще запертая дверь и то, что за ней, неостывшие кости в баке для отходов, и мы, говорящие друг другу ложь, потому что правда невыносима.
Нет ни начала, ни конца, и ничего посередине. Время – ложь, мы – кольцо, а бесконечность – содержимое янтарного глаза.
Ты знаешь, что будет сейчас. Так неужели ты не отвернешься?
Конец всегда в начале.
Отвернуться или подойти посмотреть? Выбирай, делай свой выбор.
Я со стуком опускаю на стол нож. Уортроп вздрагивает, сидя на стуле, и отводит взгляд, когда я встаю. Он как будто съежился, превратился в точку: он – земля, а я – ракета, уносящаяся в космос. Я делаю шаг к двери в чулан. Он с отчаянным криком хватает меня за руку. Я выдергиваю ее. Я не знаю, что там, за дверью. Хотя, конечно, знаю.
Я нашел ее, Уилл Генри. Нашел ту самую тварь.
Я ударяю ногой в древнюю дверь – втрое старше Уортропа – и деревянное полотнище, удовлетворенно крякнув, раскалывается по всей длине, а за моей спиной монстролог вскрикивает так жалобно, как будто это его я расколол пополам. Голыми руками я срываю дверь с петель. Кислый, тошнотворный запах окатывает меня с головы до ног – это дыхание главной божественной ошибки, замурованной во льдах Джудекки, липкая вонь гниющей плоти той твари, той самой твари, как называет ее он.
Мои глаза привыкают к полумраку, к вечной тьме самой твари, только зачем он поднял пол? Да еще и покрасил его в мерцающий, обсидианово-черный цвет? Нет, это не пол, он шевелится. Он течет, как склизкая грязь, которая остается после мощного наводнения, когда схлынет вода. Он волнуется, и по нему идет блестящая рябь со вспышками павлиньего зеленого цвета.