– Нечего прощать. – Юра достал магазин, заменив его на новый. – Мы им и не по зубам, да и не нужны. Они по самые колена деревянные, но не хлупые. Оружия им брать неоткуда, перебиваются тем, что сами сделают. Мальчишки, девчонки, живут где-то в степях.
– Как это?
Джинни помолчала. Как-то нехорошо и тяжело. Такое молчание обычно случается перед тем, как кто-то признается в собственных плохих делах. Мрачная, темная и весомая недоговоренность. Такие раньше, до Беды, могли за минуту, а порой и несколько секунд, разрушить целую жизнь.
– Лет двенадцать назад случился голод. Сам понимаешь, жизнь не сахар, но привыкли. А тут – на самом деле голод.
Голод. Морхольд вздохнул. Дальше можно и не слушать, так как все ясно.
Голод преследовал человечество всегда. Даже перед Бедой, когда наука, пусть и относительно, смогла его победить. ГМО и соя не убили голод, но отодвинули на задворки. Хотя, если он правильно помнил, в той же Африке люди умирали даже тогда. Что сказать про сейчас, про время после Беды и свихнувшийся мир?
Что здесь могли успеть сделать за весну-лето-начало осени? Вырастить куцые урожаи нескольких культур, оставшихся живыми благодаря энтузиастам-агрономам. Сберечь собранных повсюду поросят, телят, цыплят и прочую живность. Набить про запас сусликов, сайгу и зайцев, если те не особо сильно поменялись. Насушить и навялить рыбы. Набрать старым, как сама история, способом ягод, корешков и еще какой съедобной ботвы.
И если все это не срастается, вот тут он и появляется. Мерзкий, ноющий, рвущий изнутри слабеющее тело Голод. Глад, совершенно не похожий на изображения в разных изданиях Откровения Иоанна Богослова. Никаких вороных коней. Потому что их съедают первыми. Никаких мученических лиц. Лица Глада другие. Оскалившиеся, забывшие все хорошее и светлое, движимые только голодом. И готовые перемалывать зубами что или кого угодно. И лица, искаженные совсем другими чувствами.
Безумным страхом перед трясущейся под напором людоедов дверью. Кромешным ужасом, отражающимся в блестящем лезвии хлебного ножа, вспарывающего горло. Страшнейшей болью, такой, что перекроет все прочее. И даже не из-за собственного тела, раздираемого по-живому обезумевшей двуногой стаей. Болью от собственной слабости, той, что позволила добраться до твоего ребенка. Бессилие, убивающее скорее ударов кухонного ржавого-исщербленного топорика, отделяющего конечности от тела.
Да, Морхольд знал это. Видел, находил и порой беззвучно выл от найденного. И потом, вместе с такими же, как он, не сгибаемыми любыми потерями, безжалостными и жуткими, шел по следу. А дойдя… потом страх становился сильнее, а боль превращалась во вселенную. Моральные нормы прятались, испуганно всхлипывая, а желание мстить выползало наружу, сочно и довольно облизываясь в предвкушении кровавой жатвы.
– Детей оставляли умирать? И совсем слабых стариков?
Джинни кивнула. Молча, смотря в сторону.
– Ты сама это делала?
Юра-Хакер, разобравшийся с узлами, оказался где-то сбоку и за спиной. Морхольд поднял руки, показывая пустые ладони.
– Делала?
Женщина замотала головой, так и не поднимая глаз.
– Чего тогда стыдиться?
– Мы могли вмешаться. Каждый мог. Но мы просто ушли в Новочек. Там такого не случалось, никогда.
Морхольд помолчал. Не ему было судить этих людей. Он поступил бы по-другому. Но это его личное дело.
– Каждому свое. Эти… Дети Зимы, среди них нет взрослых?
– Нет. Никто не видел. – Хакер заметно расслабился. – Подростки, не старше пятнадцати лет. А старики вроде бы все умерли. Не знаю, у нас такое только хотели сделать. Мы ушли раньше. Ховорили, что детей старше трех лет не выбрасывали. А уж стариков и так практически не осталось.
– А волки?
Джинни пожала плечами:
– Никто не знает, что с ними случилось на самом деле. Они опасны. Если идти в одиночку. Будь осторожен. То, что мы их не видели, ничего не значит. Будь осторожен.
Эт точно. Морхольд хмыкнул. Ну, хотя бы что-то узнал.
– Спасибо, ребят. Счастливого вам пути.
Хакер кивнул. Скомканное вышло прощание. Морхольд даже расстроился. Но проводил их взглядом, пока они не поднялись на высокий курган и не скрылись за его спиной. На прощание две далекие фигурки подняли руки, помахали.
Он вскинул руку с зажатой в ней лыжной палкой. Самой настоящей, подаренной от щедрой и широкой души южнорусского отряда. На душе стало легче. Русских оказалось не сломать. Как и всегда, впрочем. Ничто и никто никогда не мог с ними справиться. И сейчас не вышло.
Морхольд снова сделал первый шаг в одиночку. Опять. Одиночество совершенно неласково, как старому хорошему знакомому, подмигнуло выглянувшим солнцем и подарило бодрый шлепок ветром по плечу. Здравствуй, уважаемый и обожаемый Морхольд, давно не виделись.
Морхольд, почесав Жути, торчащей из чуть расстегнутой куртки, мордашку, побежал вперед. К Пролетарску. К его мосту, на сохранность которого он надеялся. Если мороз не схватит водохранилище, придется худо. Искать способ перебраться на тот берег ему не очень хотелось.
Шаг-другой, опереться на палки, оттолкнуться, и еще раз, и снова. Километры катились под ноги, давая о себе знать мокрой и горячей спиной, бельем, вновь пропахшим потом, нарастающим гудением мышц.
Когда минуло за полдень, Морхольд решил передохнуть. Пригляделся, отыскав взглядом перекошенный домик автобусной остановки, и двинул к нему.
Внутри места хватало ровно на пару-тройку человек. Так что Морхольд, лыжи, рюкзак и Жуть поместились даже с комфортом.
Вместе с палками ему перепал дополнительный комплект белья. Морхольд, отыскав в округе несколько досок, обгрызенных временем, и кусок покрышки, решил плюнуть на копоть от резины. Переодеваться без костерка он не решился. С воспалением легких не пошутишь. И рискнул создать себе тепло. И даже, наскоро вытеревшись, переодевшись и заменив носки на сухие теплые портянки, обув сапоги, пообедать.
– Смотри, Жуть, – Морхольд, жуя один из последних кусков сала, показал зверюшке на закопченную еще до него стену остановки, – примеры наскальной росписи наших предков и потомков. То есть нас.
Вряд ли Жуть, урчащая и пожирающая предложенную пайку, оценила бы по достоинству глубину отображенной философии. Просто Морхольду давно стало все равно. Просто хотелось поговорить. От молчания у него иногда совершенно ощутимо тек мозг.
«My lifes – my rules».
Морхольд хмыкнул:
– А знаешь ли ты, любезная Жуть, что первая данная надпись появилась на гей-параде где-то в США? Зато потом этой глубокомысленной идеей обклеивали половину ТАЗов в округе. Мол, не только, что за пятьдесят рублей, так еще и не в кредит.
Морхольд замер и замолчал. Прислушался, ловя странные звуки, и тут же, только не сломя голову, а плавно выскользнул наружу. Надеясь на отсутствие осечки в прихваченной «вертикалке».