Думаю, мой разум начал пробуждаться примерно в возрасте 16 лет, а к 19 годам он полностью восстановился: я знал, кто я такой и где нахожусь, и понимал, что меня ограбили, лишив настоящей жизни. Я был буквально погребен заживо.
Это пробуждение случилось шесть лет назад. Поначалу я старался бороться со своей судьбой, подать какой-нибудь крохотный знак, который мог бы вновь привлечь ко мне людей, – как те крошки хлеба, которые рассыпали за собой Гензель и Гретель, чтобы потом найти обратную дорогу из темного леса. Но постепенно я пришел к осознанию, что моих усилий всегда будет недостаточно: хоть я и вернулся к жизни, никто не понимал, что происходит.
Я постепенно восстанавливал контроль над шеей, начиная дергать головой вниз и вправо, время от времени приподнимая ее или улыбаясь, но люди не сознавали, что означают эти мои новые движения. Они не верили, что чудо может случиться дважды: однажды я уже опроверг прогнозы врачей, утверждавших, что я непременно умру, поэтому никому и в голову не приходило ждать божественного вмешательства во второй раз. Когда я начал «отвечать» утвердительно или отрицательно на простые вопросы, поворачивая голову или улыбаясь, они думали, что это свидетельствует лишь об улучшении простейших функций. Никто не думал, что мои усовершенствованные реакции могут означать, что мой разум каким-то образом восстановил цельность. Им слишком долго твердили, что мой мозг необратимо поврежден, так что когда молодой человек с конечностями, иссохшими точно палки, пустым взглядом и слюной, стекавшей на подбородок, время от времени поднимал голову, они только это и видели.
Да, обо мне заботились – кормили и поили, подтирали и мыли, – но никто по-настоящему не обращал на меня внимания. Снова и снова я упрашивал свои неуправляемые конечности подать знак и показать кому-нибудь, что я здесь, но они никогда не соглашались выполнять мои просьбы.
* * *
Я сижу в постели. Мое сердце бешено бьется, пока отец раздевает меня. Я хочу, чтобы он узнал, чтобы он понял: я вернулся к нему. Он должен меня увидеть!
Я пристально смотрю на свою руку, силой воли заставляя ее работать. Все мое существо до последней крохи сгустилось в одно это мгновение. Я смотрю на руку – умоляя, запугивая, приказывая и упрашивая. Мое сердце трепещет, когда я чувствую, что она отзывается на мои мольбы. Моя рука взлетает над головой и машет, машет. Наконец-то я отыскиваю обратный путь к себе – с помощью того знака, который я пытался подать столько времени!..
Но когда я смотрю на отца, на его лице нет ни шока, ни удивления. Он просто продолжает стаскивать с меня ботинки.
Папа! Я здесь! Неужели ты не видишь?
Но отец меня не замечает. Он продолжает раздевать меня, и мой взгляд невольно падает на мою же руку. Только тогда до меня доходит, что она не шелохнулась. Какой бы могущественной ни казалась моя надежда, единственным ее внешним проявлением явилось сокращение мышцы у локтя. Движение настолько крохотное, что я понимаю: отец никак не сможет его заметить.
Меня переполняет ярость. Мне кажется, я вот-вот взорвусь. Я резко втягиваю в себя воздух.
– С тобой все в порядке, сынок? – спрашивает папа, слыша мое прерывистое дыхание, и поднимает взгляд на меня.
Единственное, что я могу сделать, – это пристально смотреть на него, молясь о том, чтобы мое молчаливое отчаяние каким-то образом передалось ему.
– Давай-ка уложим тебя в постель, ладно?
Ворот пижамной рубашки соскальзывает мне на шею, и меня укладывают. Гнев жжет мое нутро. Я понимаю, что должен его отключить: если я этого не сделаю, будет слишком больно. Я должен раствориться в ничто, иначе сойду с ума.
* * *
В другие моменты я пытался стонать, надеясь, что, если из моей груди вырвется какой-нибудь звук, кто-нибудь да заинтересуется тем, что это означает; но я не мог издать ни звука. В последующие годы я иногда пытался заговорить, но всегда оставался нем. Я не мог взять в руки ручку, чтобы написать сообщение, не мог издать мольбу о помощи. Я оказался высажен на необитаемый остров, которым являлось мое тело, и надежда угасала внутри меня, когда я осознавал, что никто никогда меня отсюда не спасет.
Вначале пришел ужас, затем горькое разочарование, и я ушел в себя, чтобы выжить. Как черепаха, втягивающая голову в панцирь, я научился убегать от реальности в фантазию. Я понимал, что проведу остаток своих дней таким же бессильным, каким прожил нынешний день, и со временем перестал пытаться реагировать или отвечать, глядя на мир без всякого выражения.
Другим людям я напоминал комнатное растение – нечто такое, что нужно время от времени поить водой и задвигать в угол. Все настолько привыкли к тому, что меня нет, что даже не заметили, когда я вновь появился.
Что ж, в конце концов, в клетку меня посадили уже давно. У каждого из нас есть своя клетка. Кто вы – «трудный» ребенок или «герой-любовник», «спорщица» сестра или «многострадальная» супруга? Благодаря таким клеткам с ярлыками нам легче понять друг друга, но они держат нас в заключении, поскольку люди не видят ничего дальше ярлыка и решетки.
У всех нас есть устойчивое представление друг о друге, пусть даже истина может быть очень далека от того, что мы, как нам кажется, видим. Вот почему никто не задавался вопросом, что это может значить, когда мое состояние улучшилось достаточно для того, чтобы отвечать на простые вопросы типа «хочешь чаю?» поворотом головы или улыбкой.
Для большинства знакомых со мной людей я был просто работой. Для служащих моего дневного стационара я был привычной чертой пейзажа, на которую они спустя столько лет практически не обращали внимания; для санитаров и сиделок в других местах, куда меня отсылали, когда родители уезжали из города, я был всего лишь временным пациентом; а для врачей, которые меня осматривали, я был «тем, кто мало на что способен», как однажды сказал один из них коллеге, когда я лежал на рентгеновском столе, распластавшись, как морская звезда.
Тем временем оба моих родителя работали, у них было двое других детей, о которых нужно было заботиться, да еще и я – но они продолжали делать все, начиная со смены подгузников и заканчивая подстриганием моих ногтей. Забота о моих физических потребностях отнимала столько времени и энергии, поэтому неудивительно, что мои мать и отец попросту не успевали задуматься о том, что я, возможно, посрамил медицинские прогнозы и пришел к выздоровлению, которое было не чем иным, как чудом.
И я оставался внутри той клетки, в которую меня посадили так давно. На этой клетке висела табличка с единственным словом: «слабоумный».
5: Вирна
Резкий, но приятный запах мандаринового масла. Вирна массирует мою руку. Ее ладони плавно двигаются, когда она разрабатывает закаменелые мышцы. Я смотрю на нее, она поднимает голову и улыбается мне, и я в который раз гадаю, почему же не заметил надежду сразу, когда она впервые вошла в мою жизнь.
Поначалу единственное, что я знал, – это что Вирна, улыбаясь, никогда не показывает зубы, а сидя в кресле, кладет ногу на ногу и нервно ею качает. Она начала работать в моем дневном стационаре вспомогательной медсестрой, и я обратил внимание на эти детали ее поведения, потому что, когда люди с тобой не разговаривают, становишься особенно восприимчивым к безмолвным деталям. Но потом Вирна начала разговаривать со мной, и я осознал, что она – человек, которого я никогда не смогу забыть. Другие обычно разговаривают рядом со мной, надо мной, в обход меня или обо мне, так что любой человек, который относится ко мне чуть иначе, чем к среднестатистическому корнеплоду, становится незабываемым.