Когда мы вышли на улицу, квартальный, кого моя покорность, очевидно, убедила в том, что я неопасен, отпустил своих помощников и пригласил сесть в дрожки, где, зажатый между ним и кучером, я не мог бы даже попытаться бежать, если бы вдруг задумал это сделать. […] Так мы проехали по многим улицам, и по дороге мне не раз приходилось слышать самые гнусные оскорбления и самые подлые провокации. Должен, однако, признаться, что мужество изменило мне, когда, вместо того чтобы продолжать наш путь до дома, куда, как мне было известно, временно доставили моих соотечественников, экипаж остановился перед зданием полицейского участка нашего квартала; такая необычная мера встревожила меня. В моем возбужденном мозгу возникли самые мрачные мысли. Что я сделал?.. В чем меня обвиняют?.. Я ни с кем не встречался… никого не принимал, ни читал газет. не разговаривал о политике и не занимался ею. Я не мог справиться с невольным страхом. Тогда в памяти моей возникли образы моих жены и сына, и мысль о них была тем горше, что я не знал, суждено ли мне увидеть их вновь. Я опасался разделить участь г-на Эро, Турне и многих других, кого ссылка в дальние края оторвала от самых нежных привязанностей. Мне представлялись Сибирь, плеть, кнут. Бог знает, что еще.
Я уже продолжительное время предавался моим печальным размышлениям, когда заметил в одном углу залы, куда меня препроводили, экземпляр тех самых проскрипционных списков, о которых мне рассказывал месье Робер. Он был составлен в алфавитном порядке и разбит по категориям. Очевидно, меня считали одним из наиболее опасных, так как моя фамилия была вписана на первом месте в первой категории. Чтение этого списка заставило меня похолодеть от ужаса. Я написал своей семье записку, в которой пытался внушить ей надежды, коих не испытывал сам, и успокоить относительно моей участи. Затем я попросил моих стражников отослать послание по назначению, но мне было отказано в этой милости. Тогда я надумал отправить записку с моей собакой, великолепным сибирским грифоном, который, несмотря на угрозы и удары кучера, упрямо следовал за мной. Я привязал записку ему на шею, и по моей команде он побежал домой.
Ожидая результатов моего ареста, один, охваченный смертельной тоской, я не мог отогнать от себя образ ожидающей меня ссылки».
Тогда он начал жалеть о том, что не уехал в Санкт-Петербург несколько месяцев назад, после закрытия 6/18 июня Императорского театра, потому что в таком случае он был бы депортирован не в Сибирь, а в Швецию, как прочие артисты. Оттуда он мог бы бежать в Гамбург и возвратиться во Францию. Теперь же было слишком поздно оплакивать упущенную возможность. К тому же события ускорились. Ночью его перевезли в дом Лазарева – как он узнал позже, благодаря вмешательству его сестры и жены, делавших все возможное для его освобождения. Он оказался среди других заключенных, арестованных при таких же обстоятельствах, и это помогало ему сохранить присутствие духа в постигшем его несчастье. По крайней мере, на это надеялась его семья. Но особняк, частная собственность, реквизированная под тюрьму, был расположен в центре города. При этом «не было принято никаких мер, дабы помешать насилию со стороны черни, постоянно шумевшей под нашими окнами, – рассказывал артист. – Всего один полицейский офицер следил за нами внутри, и также лишь один часовой, вооруженный только саблей, охранял наружную дверь. Таким образом, мы были беззащитны перед яростью народа, который многочисленные провокаторы подстрекали против нас. Наконец, уступив нашим настойчивым требованиям, власти согласились предоставить нам дополнительно иллюзорную охрану из шести ветеранов.
Непрерывно шли новые аресты. Скоро число заключенных в доме Лазарева достигло сорока. Мы в большой тесноте разместились в трех маленьких комнатах третьего этажа, окна которых выходили на фасад особняка. С прибытием каждого новичка сутолока увеличивалась из-за присутствия членов наших семей, приносивших нам предметы первой необходимости: еду, матрасы и т. д. Потому что в трех этих комнатах, совершенно пустых, отдыхать можно было только на полу. Случалось, что нам отказывали даже в обычной арестантской пайке; хотя среди нас находились люди, нуждавшиеся в ней. […]
Утром второго дня нам официально объявили, что мы будем высланы из Москвы. Наши жены, получив недостаточные сведения о месте нашего назначения, которое держали в тайне, и новость о том, что путешествие это будет осуществляться по воде, побежали осматривать барку, предназначенную для того, чтобы везти нас.
Эта плоскодонная барка длиной в 81 аршин на 13 в ширину100 была столь же пустой, как и три комнаты, служившие нам временной тюрьмой. Поскольку наши энергичные протесты в адрес Ростопчина относительно холодного равнодушия, с коим готовилась наша перевозка, остались безрезультатными, мы решили не повторять их. Вместо того чтобы взывать к человеколюбию губернатора, мы открыли между собой добровольную подписку и внесли по десять рублей каждый. Собранная сумма была употреблена на приобретение всего необходимого для нашего пребывания на барке.
Г-н Волков, заместитель полицмейстера, с наступлением темноты пришел объявить нам приказ о посадке на судно. Этот достойный человек, казалось, с неохотой исполнял возложенную на него обязанность. Он взволнованным голосом обратился к нам со следующими словами: «Господа, мой долг принуждает меня исполнить тягостную миссию; но я исполню ее со всем уважением к вашему положению. Я должен вас предупредить, в ваших же интересах, что офицер, отряженный сопровождать вас, получил самые строгие приказания. Так что не усугубляйте вашу участь, подавая повод обходиться с вами с самой большой суровостью».
При виде толпы, еще больше увеличившейся при известии о нашем отъезде и ожидавшей нас на улице с откровенно враждебными намерениями, многие из наших жен упали в обморок. Г-н Волков счел более благоразумным вывести нас через черный ход; но эта предосторожность, которая должна была нас спасти, едва нас не погубила. Действительно, как только мы вышли из двери, как народ заметил, что нас хотят укрыть от его взглядов, развернулся и бросился к нам. Возник жуткий шум из невнятных криков, угроз и оскорблений, но присутствие г-на Волкова, фамильярно подавшего руку г-ну Аллару и мне, заставило гул разом умолкнуть, и мы смогли пройти сквозь толпу черни. Наши спутники тотчас же последовали за нами, конвоируемые шестью ветеранами.
Среди этой враждебной толпы, при неверном свете сумерек, едва дыша, терзаясь неизвестностью, мы отправились на пристань. К счастью, расстояние до нее было невелико, а присутствие г-на Волкова усмирило ярость толпы. Возможно, если бы мы шли более длинной дорогой, чернь взбунтовалась бы. Окутывавшая нас ночь также защищала от насилия. Придя на берег Москвы-реки, мы увидели огромное количество зрителей, ожидавших нас молча, но с явно враждебными чувствами: под внешним спокойствием кипели сильные страсти. Г-н Волков первым ступил на борт барки. Он развернул лист бумаги и при свете фонаря произвел перекличку сорока высылаемых. По мере того как он вызывал нас, мы быстро проходили по переброшенной с берега на судно доске». Мы приводим здесь имена и род занятий сорока высланных, а не четырехсот, как неверно сообщила в то время «Ле Монитер», если только в это число не включены те, кто был выслан из различных губерний России.