— Ребус — это герметический андрогин, — продолжил он. — Ребус — это ты.
Я резко поднялась с мягкого дивана, и моя нога оказалась совсем рядом со змеей. Или Уроборос сам подполз ко мне? Так или иначе, питон — как один длинный, гибкий белый мускул — обвился вокруг моей правой ноги. Я замерла, скованная змеиными кольцами и слишком много вдруг осознавшая.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
…Тот, кто не знает основ, заключенных в нем самом, весьма далек от философии как науки, ибо не владеет истинной книгою, на учении коей он смог бы обосновать свои намерения. Но если он и взаправду знает основы, сокрытые в его естестве, и притом не ведает ничего иного, он все равно ведает путь, коим следуют принципы Искусства.
Гиоргиус Аурах де Аргентина. Prettiosissimum donum Dei
(Драгоценнейший дар Бога). XV век
Когда мы умираем, мы забываем все страхи. Они как бы тускнеют. А поскольку страхи подпитывают нас, пока мы живем, с уходом страха прожитая жизнь тоже блекнет и выцветает. Вспомнить и описать ушедший страх, каким бы тот ни был — навязчивым ужасом или легкой тревогой, — трудно. Во всяком случае, это нелегко сделать настоящим покойникам. Все равно как пытаться повесить опавшую листву обратно на ветки. Так и я: хорошо помню тяжесть белого удава, обвившегося вокруг моей ноги, но тогдашний страх давно улетучился. Мне приходится напрягать память, чтобы вспомнить о том давнем страхе и рассказать о нем. Мы, мертвые, более четко видим тени, чем предметы, которые их отбрасывают. Но я должна продолжать, не мешкая, пока не потускнели остальные воспоминания, подобно тому как костенеет записывающая их чужая рука.
Змеи на ощупь скользкие и холодные, это я хорошо помню. Удав Уроборос оказался еще и увесистым, как мешок, набитый песком, или словно ему в рот залили воду и ее в нем стало не меньше, чем в ином утопленнике. Но в отличие от мешка с песком и выловленного из реки трупа удав находился в непрестанном движении, словно один бесконечно длинный, прекрасно натренированный мускул. Когда он пополз, поднимаясь по моей ноге все выше и выше, подтянулся к моему колену, потом двинулся дальше, я почувствовала, как он извивается, огибая ее, и его раздвоенный язык трепещет, постегивая меня по коже, словно змей стремился к средоточию моего пола. Он все туже охватывал ногу, так что она затекла и онемела. Я могла видеть, как стиснуты пальцы моей ноги под ветхой кожей сапога, но не могла их почувствовать. Когда же я не смогла больше этого выносить… Что ж, тогда я и произнесла те слова, которых добивался от меня Бру:
— Хорошо, я останусь. — Или что-то вроде этого.
После этого алхимик сказал:
— Право, мне очень жаль, — причем обращался к змее.
Однако на самом деле К. не ощущал никакой жалости. Ни капли. Но после того как он заговорил, я почувствовала, как тело удава обмякло. Возможно, Бру шепнул ему какое-то заклинание или подал некий знак, не могу точно сказать. И то ли потому, что я пообещала остаться, то ли по приказу Бру, а может быть, по собственному побуждению Уроборос свалился с моей ноги, после чего снова свернулся в клубок. Кровь опять прилила к голени и к ступне, и в них словно впилось множество иголок, превратив мой шнурованный сапог в орудие пытки, известное как «железная дева»: стальной гроб с острыми шипами внутри, куда помещали пытаемого. Я потопала ногой по ковру. Странное дело: по мере того как чувствительность возвращалась, каблук все ближе придвигался к белой, как свет, плоти удава, словно желал к ней прикоснуться. Но змея опять пришла в движение и перетекла в сторону блюдца с молоком.
Только принуждение могло заставить меня произнести это «остаюсь». Я все время помнила, чем может обернуться для меня такое сдавливание — пострадать от кровотечения ведьмам написано на роду. К тому же я не могла не сознавать, что совершаю обман, давая такое обещание. Но я все-таки осталась. Почему? А куда мне было деваться? Кроме того, мы, ведьмы, вечно сторонимся общества и стремимся уйти под защиту теней, какие бы там ни ожидали бездны.
А Квевердо Бру и его обиталище находились в такой глубокой тени, что большего желать не приходилось. Для меня было лучше иметь дело с ним, чем с всегда подглядывающей и подслушивающей сеньорою Альми. Лучше это странное убежище, чем «Отель-де-Луз»; во всяком случае, тогда я рассудила именно так. Я догадалась, что в жилах хозяйки гостиницы течет кровь инквизиторов, несомненно бывших ее предками.
Я подумала, что в доме Бру буду в большей безопасности, несмотря на змею. Разве Бру не признался, что нуждается во мне — в своем герметическом андрогине, в своем Ребусе? Если он не причинит мне вреда и не заставит страдать, ладно, пускай, я соглашусь жить в его доме, под защитой теней, предпочтя их большому свету. Придется вести себя осторожно, и я стану воплощением осторожности.
Более того: Бру обещал предоставить меня самой себе, не ограничивая моей свободы, и сдержал слово. Правда, он совсем не помогал мне в поисках Каликсто и Себастьяны, но ничем и не мешал. Да, он действительно предоставил меня самой себе. Позже я спрашивала себя: как можно было всерьез доверять человеку, который вечно себе на уме и почти всегда молчит?
Мне было дозволено обойти весь дом алхимика, от входа до шатров на крыше. Двери у Квевердо Бру не запирались — даже те, что выходили на улицу. Порой я представляла себе, что сталось бы с моей прежней хозяйкой, во что превратилась бы ее намертво приклеенная к лицу улыбка, когда бы шутки ради кто-нибудь предложил ей подсмотреть, что происходит за черными как деготь дверьми дома алхимика, а тем более приотворить их и увидеть то, что за ними находится. Нет, тут моей фантазии не хватало. А за воротами дома Бру любопытствующего ожидало вот что.
За porte cochere,
[81]
темными вне зависимости от времени суток, он увидел бы дворик с фонтаном, тот самый, где мне довелось повстречать несущих стражу опаловых павлинов. Больше в ту ночь я почти ничего не разглядела, мне помешали темнота и страх, но при дневном свете я все изучила в подробностях.
Фасад справа, три его этажа с балконами и балюстрадами, оживляющими однообразие оштукатуренных стен, оплели виноградные лозы. Их было несколько видов, все с темными листьями. Росли они густо, плети давно перебрались с балясин на подоконники. Побеги проникали даже в щели рассохшихся ставней, увивали железные рамы с давно выпавшими стеклами, а листья при дневном освещении по оттенку напоминали корицу, а по форме — небольшие трезубцы. Пока я жила под кровом Квевердо Бру, я ни разу не заметила, чтобы какая-нибудь плеть засохла. Правда, они и не цвели. Зато я однажды увидела, как они ожили. Вот как это произошло.
Из-за вечной своей неловкости я, направляясь к себе в комнату на четвертом этаже, проходила через двор и споткнулась обо что-то — то ли о камень брусчатки, шатающийся, словно зуб у старой карги, то ли об угол садовой кадки. В тот же миг я увидела, как виноградные листья затрепетали, издавая странные звуки, после чего пришли в движение и стали образовывать расходящиеся кругами волны, подобные тем, что появляются в остающихся после отлива лужах, если бросить туда камешек. А затем лозы вдруг «отхлынули» от стены, точно вал, разбившийся о берег.