Книга Мраморный лебедь, страница 18. Автор книги Елена Скульская

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Мраморный лебедь»

Cтраница 18

Я подошла ближе.

– Геополитическое положение нашей страны, – говорил мужчина тихо, и пол был усеян его словами, – стало хуже. Настолько хуже, что я войну с первого квартала переношу на второй. Да, на второй. Но дальше второго квартала я уже отодвигать не смогу. Я уже ничего не смогу для тебя сделать.

Мой сыночек, мой Васечка, лежит в самом конце коридора. Он уже пришел в себя после наркоза и только чуть-чуть постанывает.

– Теперь всё, сынок, теперь всё? – спрашиваю я.

– Мама, я тоже думал, что всё. Мамочка, я даже был уверен, я не сомневался почти что, мамуля. Но они не вынули. Они все равно оставили маленький кусочек.

– Нет, Васечка, нет, умоляю, Васечка!

– Да что же я могу сделать, мамец ты мой милый, не вынули! Остался осколок. Может быть, он меньше стал, согласен. Но остался.

– Васечка, подумай. Подумай, Васечка!

– Что же мне думать, если оставили. Кусок бутылочного стекла, зеленого, с острым краем и двумя зазубринами. И он мне там все калечит внутри. Стесывает напильником, колет шилом, пилит пилой – у него там целая мастерская, у зеленого этого осколка! Надо резать, мама, надо опять резать.

– Васечка, шестой раз!

– Ты что, не веришь мне, мама?! Я говорю, кусок стекла оставили.

– Васечка, я все продала, все. Дома больше нет, дачи больше нет, ничего больше нет, идти некуда, хоть в сугроб ложись.

– Ляг, мамочка, в сугроб, передохни. Скоро весна!

После войны

После войны отец любил зиму из окна. Ему хотелось тишины, огня в печке, чистого листа бумаги, но, главное, отделенности от всего мира оконным стеклом. В 1949 году он был назначен безродным космополитом на собрании флотской газеты, где служил. В неосторожной статье он написал, что считает Шекспира непревзойденным поэтом, которого не с кем в мире сравнить. Это легко было расценено как низкопоклонство перед Западом, свойственное людям, у которых нет родины (а есть только кочующее по миру слово).

Отец на собрании отрекся от Шекспира, чего не мог простить себе до конца дней, и каким-то чудесным образом был всего лишь снят с работы, лишен права печататься, но не был ни сослан, ни арестован, ни посажен в тюрьму. Все это пережил совершенно посторонний отцу человек, с которым отец в редакции еле здоровался, некий Кузьмин, малограмотный партийный служака, презиравший отца за интеллигентские замашки; этот маленький, побитый оспой – по лицу его было рассеяно просо – Кузьмин вдруг вскочил на собрании и закричал, что не верит в предательство Скульского, не верит, что тот оказался безродным космополитом, а вот о Шекспире он, Кузьмин, конечно, ничего хорошего сказать не может.

Кузьмин был арестован, вышел уже после смерти Сталина, спился и замерз ночью в какой-то рыхлой снежной канаве.

А к отцу, устроившемуся архивариусом в Дом офицеров флота, сразу подошел Леонид Михайлович Зайцев (без единого партийного взыскания отбывший войну на Дальнем Востоке) и предложил написать в соавторстве роман. У Зайцева почему-то был запорожский чуб на выбритом черепе, кортик на боку и лихая тыловая полувоенная выправка.

– На обложке будет только мое имя, но гонорар – пополам, – предложил он отцу.

Отец отказался писать безымянно; они договорились о честном соавторстве и приступили к роману «В далекой гавани».

Тут мои родители выиграли невероятную сумму по облигациям, и соавторы смогли уехать писать роман в Москву. Они поселились в квартире моей тетки, вдовы маминого брата. Тетка была ярка, как стоваттная лампочка без абажура. Фальшивые сапфиры, жемчуга и бриллианты так шли ей, что наводили на грустные мысли о бешеной и смертельной шулерской удаче. Тетка была болтлива, и во всю ее жизнь никто так и не сумел отнестись к ней всерьез; ни понуро ревновавший муж-архитектор, ни сын, сугубый математик, ни дальнейшие внуки, загромоздившие квартиру роялями и скрипками.

– Люба, – говорил ей отец, – мы садимся работать. Считай: если ты будешь молчать целый час, мы сводим тебя в пивную. Если выдержишь два – пойдем в кафе. Ну а уж если четыре, – пауза была долгой, и Люба успевала беспокойно сглотнуть, – поедем вечером в шикарный ресторан.

Люба быстро обматывала грудь и живот теплым платком, накидывала пальтишко и выбегала в ледяной пустынный парк, стукаясь ботами о деревья. Вытерпеть четыре часа она, конечно, не могла, но и о том, как она заговаривала с кустами, никто не должен был догадаться.

Через два года роман вышел в журнале «Октябрь», отдельным изданием, в «Роман-газете», общий тираж составил миллион экземпляров; он был экранизирован и включен в обязательную программу всех военных училищ.

Стремительно было создано продолжение, прогромыхавшее по той же колее успеха. И разом все кончилось, как тур вальса. Отец стал прозаиком… Отказался от выдвижения на Сталинскую премию…

Отец стал прозаиком, навсегда почувствовав, что удача имеет такое же малое отношение к творчеству, как и беда.

Его соавтор заперся в квартире с декоративными, блестящими, как перламутровые пуговицы, рыбками; он разводил их на продажу и копил обиду на жизнь…

Я очень хорошо помню Любину московскую квартиру; родители, уезжая в отпуск на юг, часто оставляли меня там дожидаться их возвращения.

Мама предупреждала, что Люба плохая, глупая, что она изменяла безответному чудесному Лёве, что он женился на ней себе на погибель, прельстившись ее пошлой красотой.

Я Любу любила, мне с ней было хорошо и просто. Она сажала меня возле своей огромной коробки с драгоценностями, там, среди прочих богатств, лежали невероятные пуговицы, похожие на кувшинки, в них Дюймовочка могла бы сделать себе кроватку; Люба дарила мне и пуговицы, и броши, и клипсы, всё, что я выбирала.

Постоянно был открыт рояль, на котором играла внучка, лежало на скрипке лицо внука; по дому ходил старенький отец Любы с бутылочкой мочи, свисавшей сбоку – туда из трубки она капала после операции. Меня изумляла эта бутылочка своей невинностью, я ведь думала, что нет ничего постыднее мочи.

Когда мне было пять лет, в гости к сестре пришли одноклассники (маме нравились любые коллективные сборы, она приглашала и одноклассников сестры, и потом моих, у нас дома сдвигалась мебель, и до сорока человек устраивали вечер при свечах: читали стихи, танцевали…) Я смотрела, как смеются, как танцуют шестнадцатилетние, и вдруг моя сестра закричала:

– Нет, вы только посмотрите на нее! Стоит, ноги скрестила иксом, сейчас описается при всех, а молчит! А ну, марш в туалет!

Я стала упираться, поскольку в туалет вовсе не хотела. Но сестра буквально скрутила меня, выволокла из комнаты и втолкнула в туалет. Там она с облегчением села на унитаз:

– А ты как думала?! Ты бы хотела, чтобы я призналась в том, что хочу писать?! Не понимаешь?!

Я стояла, прижавшись к стене туалета, выкрашенной зеленой масляной краской, смотрела на сестру и запоминала, что писать – стыдно, и чем старше девочка – тем стыднее, а мне, пятилетней, ничего, мой позор скоро забудется.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация