Мичман
Презрение, с которым армейцы смотрели на гвардейцев, как «придворных хлыщей» и «паркетных шаркунов», было обоснованным. Поступавший из-за своего телосложения в кирасиры, князь А. А. Щербатов писал: «Так как в то время кандидатский диплом давал право льготного срока службы юнкером только для армии, другого выбора для меня и не было. Считаю эту случайность весьма для себя счастливою, ибо благодаря ей я попал в настоящую военную среду, а не в ту условную, полувоенную, полупридворную и светскую среду, которую составляли тогда (думаю, и теперь) кавалергарды и конногвардия» (198; 99). Расквартированные в Петербурге и его пригородах гвардейцы проводили зимний сезон больше в казармах и манежах, а летом выбирались в благоустроенные лагеря в дворцовых окрестностях столицы. Так называемые маневры гвардия из десятилетия в десятилетие проводила на одной и той же, хорошо изученной местности, так что даже ночью достаточно было приказать поднятым по тревоге солдатам бежать к Лабораторной роще или Дудергофской горке, чтобы они, несмотря на царившую сумятицу, исправно собирались там в положенное время. Маневры превращались в подобие парада для развлечения императора и членов фамилии. Роты и эскадроны водили унтер-офицеры, а господа офицеры на маневрах в основном толпились вокруг маркитантов с их выпивкой и закуской. Об этом пишут в воспоминаниях буквально все бывшие гвардейские офицеры и генералы.
Но наиболее резкая рознь существовала между офицерами и штатскими, презрительно прозывавшимися «стрюцкими», «стрюками», «штафирками», «рябчиками», «шпаками»; бытовала песенка с такими словами: «Зато я штатских не люблю и называю их шпаками, и даже бабушка моя их бьет по морде башмаками». Грубо оскорбить штатского, особенно если он с дамой, было в обычае, и в николаевские времена, когда военные были в особом фаворе, молодечеством считалось разорвать на штатском шинель снизу до верху. Поступивший в лейб-гвардии Кирасирский Ея Величества полк вольноопределяющимся князь В. С. Трубецкой писал о начальнике учебной команды поручике Палицыне: «Это был глубоко ненавидящий и презирающий все штатское, до мозга костей строевой офицер. Бывший юнкер знаменитого кавалерийского училища, где цук был доведен до степени культа, Палицын просто органически не переваривал вольноопределяющихся, усматривая в них людей изнеженных, избалованных и случайно пришедших в полк из штатского мира. И зверствовал же он над нами, несчастными семерыми вольноперами, во время сменной езды! ‹…›
Солдаты становились ногами на качавшиеся под ними седла, узкие и скользкие, и, балансируя руками, старались поддержать равновесие. Простых солдат Палицын равнодушно пропускал мимо, не говоря ни слова, но, когда мимо него проезжали лошади вольноперов, Палицын начинал, как будто невзначай, тихонько пощелкивать бичом, отчего лошади подхватывали, а стоявшие на седлах вольноперы горохом сыпались с лошадей в опилки ‹…›.
Круто приходилось и во время вольтижировки, которая производилась при винтовке и шашке. Трудно было приловчиться одним махом вскочить на галопирующую огромную лошадь… Неуклюжих Палицын подбадривал бичом… Бывало, ухватишься одной рукой за кончик гривы на холке, другой рукой упираешься в седло, и в таком виде, беспомощно повиснув сбоку лошади, толкаешься ногами в землю, тщетно стараясь взлететь на седло. Вдруг резкий щелчок бича, так и обжигающий самую мягкую часть твоего тела… А Палицын басит: «Виноват, вольноопределяющийся, я, кажется, вместо лошади вас задел…» ‹…›
Из моего описания манежа, пожалуй, можно было бы заключить, что Палицын был каким-то бездушным зверем… а в сущности, это был человек с добрым сердцем. Он любил солдат… уважал солдата, и прежде всего потому, что это был солдат… Солдатам должно было нравиться и то, как Палицын относился к вольноперам, то есть к барчукам: к нам он был придирчив, а к ним больше нет. Над нами он позволял себе иной раз поиздеваться, над солдатом же не издевался никогда…» (180; 384, 389). А все дело было в том, что «вольноперы» – почти штатские, штафирки, рябчики, хотя для Палицына они и были будущими товарищами по офицерскому собранию.
Однако и штафирки платили бурбонам той же монетой: «В нравственном отношении положение нашей армии в то, еще смутное, время было незавидное; так называемое общественное мнение относилось к ним весьма сдержанно, чтобы не сказать – пренебрежительно, а часть мнения, более левое – враждебно, особенно к Гвардии, – писал генерал Н. А. Епанчин. – Такое отношение левых к военным, особенно к офицерам, усилилось с тех пор, когда левые стали многочисленнее, вернее, нахальнее и стали дерзко выступать при всяком случае в собраниях, в печати, когда только находили хоть какой-нибудь повод высказать пренебрежение и ненависть к армии, к военщине, к «бурбонам», как почему-то называли офицеров. Достаточно было офицеру, не дай Бог генералу, сделать замечание за неотдание чести, за неряшливость в одежде, за несоответственное поведение в общественном месте, как немедленно собиралась толпа, дерзко-враждебно настроенная против начальника. Но это была уличная толпа; она большею частью состояла из людей неинтеллигентных, но почти так же было настроено «общество», то есть лица, занимавшие известное служебное или общественное положение – я не говорю о так называемой «интеллигенции» в кавычках».
Прервем здесь цитирование потомственного военного, монархиста и консерватора до мозга костей, хотя и умного, и образованного человека. Уже в приведенном пассаже видна суть офицерского мышления. Не следует думать, что когда генерал Епанчин говорит о «левых», то он имеет в виду большевиков, эсеров или даже меньшевиков: они в ту пору не могли выступить ни в легальной печати, ни в собраниях, да и вообще «проявились» только в 1905 г. и позже. Для него ненавистные левые – это просто либералы, те, кто затем разделял взгляды кадетов и октябристов. И отношение его к этой, действительно, интеллигенции прямо враждебное, причем, очевидно, он к интеллигенции без кавычек относит лишь людей «занимавших известное служебное и общественное положение». Могло ли в такой ситуации и отношение интеллигенции к офицерам и генералам быть иным? Это были взаимная неприязнь, вражда и даже ненависть.
Однако продолжим Епанчина. «Что касается действительно образованной части общества, то она чуждалась офицерства, особенно армейского, не желая снизойти к нему, считая его черной костью, а себя – белой. Надо сказать, что большинство офицеров времени императора Александра II и после него было демократического происхождения и лишь меньшинство принадлежало к дворянству. По своему происхождению, воспитанию и средствам оно не могло слиться с «белой костью», но из этого не следовало, что к нему следовало относиться пренебрежительно. Ведь серьезные и действительно образованные люди должны были отдавать должное офицеру, который в мирное время служит Отечеству, честно исполняя свой тяжелый труд, получая за него гроши, а в военное время жертвует своим здоровьем и жизнью. Чувствуя, зная такое отношение к себе, наше офицерство, в массе скромное, ушло в себя» (64; 360).
И опять-таки Епанчин здесь, видимо, отождествляет людей образованных с «белой костью», в прямом смысле слова, тогда как во второй половине XIX в. и здесь лишь меньшинство принадлежало к дворянству. Смутные понятия о чуждой, незнакомой среде… Но при этом понятия, наполненные неприязнью к ней. Это и была та часть офицерской морали, которая отвергалась «обществом».