Издатели «Моей тайной войны» утверждали, что в книге говорится о том, почему Ким сделался советским агентом. К сожалению, как раз этого в ней и нет. Книга затрагивает причины того, почему он стал и остался коммунистом, но не содержит ни слова о том, почему он предпочел стать именно шпионом, а не идти к избранной цели (коммунизму) десятком законных путей. Возможно, такой выбор был менее примечателен в середине 1930-х, нежели представляется сегодня. У коммунизма длинная «конспиративная» история. В то время как Ким, возможно, был интеллектуалом среди «новообращенных», исследование этой истории, вероятно, вызвало у него романтичное восхищение лидерами революции и их тайными жизнями. Нужно было срочно действовать против нацизма и фашизма, и здесь было широкое поприще для такой борьбы. Его выходки в Вене могли придать вкус к захватывающей подпольной жизни. И еще Ким обладал одним полезным психологическим качеством для шпиона: он с детства был приучен хранить тайны и умел отключаться от влияния внешнего мира.
Как только кто-то завербован в качестве советского агента, обычно считается, что отныне он ступает на улицу с односторонним движением, по которой он вынужден идти по прихоти русских. Ему не позволительна такая роскошь, как возможность передумать; он слишком много знает, хозяевам постоянно нужны его донесения, и его легко шантажировать. Может, эта невысказанная угроза в конечном счете и держала Кима на поводке и он всю жизнь был преданным советским шпионом?
Но это совершенно невероятно. Ким, видимо, уже давно был агентом, прежде чем нарушил какой-либо британский закон. Если бы в течение своих первых пяти лет он настоятельно пожелал выйти из дела, НКВД было бы трудно оказать сколько-нибудь серьезное на него давление (если, конечно, он не попытался это сделать во время своего пребывания в Германии или Испании, где русские, возможно, смогли бы устроить ему большие неприятности). Едва ли то же самое справедливо для Маклина, который, по-видимому, стал советским агентом приблизительно в то время, когда поступил на службу в министерство иностранных дел и, судя по всему, с самого начала шпионил против своей страны. В распоряжении Кима было несколько лет, чтобы поразмышлять и над шпионской карьерой, и над своим политическим кредо. Ничто не указывает на то, что он когда-либо роптал по этому поводу или что русским пришлось бы оказывать на него какое-либо давление, пусть и не слишком сильное. Я лично думаю, что, скорее всего, если у него и были какие-нибудь сомнения, то большую часть энергии он черпал в самом себе. Он пересек два очень широких рубикона — через интеллектуальное принятие коммунизма и выбор заговорщической карьеры. Человек, исполненный такой же гордыни, как Ким, и (цитируя Грэма Грина) «пугающей уверенности»2 в собственной правоте, не мог повторно пересечь ни один из этих рубиконов, не разрушив кое-что в самом себе.
В этом смысле он, конечно, был эгоцентристом. Он теперь имел перед собой твердую цель в жизни и должен был стремиться к ней, невзирая на неудобства или прочие неприятности, которые мог причинить другим людям. Поднять собственные принципы выше всех других рассуждений — одна из весьма сильных форм самомнения. Но я не думаю, что было бы корректно описывать его словами профессора Тревора-Роупера: как целиком и слепо эгоцентричного человека, и в подтверждение чего привести тот факт, что он так и не посчитал нужным предложить Элеонор в Москве какое-либо оправдание тому, что втянул ее в такое положение. Он мог бы вполне разумно утверждать, что еще до замужества она целиком осознавала, что не так давно ему были предъявлены обвинения — которые потом были официально сняты — в том, что он и есть пресловутый Третий человек; и она согласилась последовать за ним в Москву после того, как правда все-таки выплеснулась наружу. Ким, как и тысячи других мужчин, мог, конечно, быть безжалостным по отношению к женщинам. Но больше всего в истории с Элеонор меня поразили неожиданная слабость и нерешительность, которую он проявил при разрыве с ней3. Хотя у него был роман с Мелиндой Маклин и хотя его брак с Элеонор к тому времени, должно быть, стал серьезным затруднением в его отношениях с КГБ, он, по-видимому, так и не смог проявить решимость. Ким, индивидуалист, поклонник «безжалостного здравого смысла», вел себя как человек, который счел трудным для себя причинить боль другим людям…
Идея власти была очень важна в жизни Кима, но я не думаю, что она играла первоочередную роль. Дора Филби в 1936 году в разговоре со мной прямо заметила, что «проблема у тебя и у Кима в том, что ни у одного из вас нет амбиций». Была ли она права насчет меня, не имеет значения; так или иначе, она ведь знала меня не слишком хорошо. Но Ким был ее сыном. В то время как ее замечание, возможно, было отчасти направлено на очевидный дефицит успеха и цели в его развитии, с тех пор как он оставил Кембридж, она все-таки имела в виду врожденную особенность Кима. Собственно, вся жизнь Кима предполагает, что он был готов принять для себя все что угодно ради дела, которому служил, — от максимального подчинения до максимальной ответственности. Конечно, он воспользовался бы той мерой власти, которую это ему давало, — как, впрочем, и любой другой на его месте, — но я не рассматриваю это как главную движущую силу. В то же время на него большое впечатление произвела концепция власти как необходимое основание для любой деятельности или стратегии, в наибольшем или наименьшем масштабе. Он лишь презирал политиков — и разведчиков, — чьи притязания превысили доступные им власть и ресурсы.
Что же за человек был Ким Филби? Интересно, что, в то время как образы Бёрджесса и Маклина достаточно детализированы, убедительны и разумно последовательны, похоже, никто не может что-либо похожее сказать о Киме Филби. Даже у тех, кто, казалось бы, знал его лучше всего, в голове сформировались совершенно разные картины. Те, кто писал о нем, в большинстве своем склонны упускать из виду некую бойкость, подкупающее неуважение к действующей власти, праздную богемность, общительность, явное предпочтение спокойной житейской компании и беседе. Но отнюдь не таким представал Ким перед своим начальством в СИС, перед послами и советниками Дипломатической службы. В более формальной компании он проявлял серьезность в сочетании с определенной застенчивостью, которой наверняка способствовало его заикание.
Думаю, те, кто знал его хорошо, едва ли вспоминали об этом заикании, кроме тех случаев, когда в их окружении появлялись незнакомцы, и можно только гадать, какие это приносило Киму огорчения. Каждый, кто страдает от каких-то физических недостатков, вправе обратить это в преимущество, и Ким сознательно или подсознательно так и поступал время от времени, особенно на конференциях и заседаниях комитета. Поскольку разговор мог создать для него проблемы, его вмешательства были редки и неизменно коротки, хорошо продуманны и всегда выслушивались с должным уважением: это был своего рода урок для всех присутствующих.
Хью Тревор-Роупер обращает внимание на важный момент, когда выражает сомнение в том, участвовал ли Ким когда-либо в интеллектуальных дискуссиях4. Он действительно нечасто говорил об идеологии, философии, истории, литературе, искусстве и рассуждал на ряд других тем. Не уверен, однако, что было бы корректно отнести это на счет атрофирования разума, на который наложила отпечаток коммунистическая диалектика. В некотором отношении это предшествовало его обращению в новую веру. Еще будучи школьником или студентом, он начал терять интерес к обсуждению многих вещей, включая большую часть литературы и искусства, хотя тема музыки стояла для него особняком. Ему быстро докучали взгляды других людей. Но, насколько его знал я, он отпускал замечания, из которых было ясно, что если он захочет, то может относительно легко участвовать в беседе на самые разные темы. Однако было бы правильно заметить, что одна из причин, по которой он избегал дискуссий, заключалась в том, что существовало слишком много тем, по которым он не мог выразить свои реальные взгляды.