Книга Отважный юноша на летящей трапеции, страница 8. Автор книги Уильям Сароян

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Отважный юноша на летящей трапеции»

Cтраница 8

Я присматриваюсь к японцу, который учится на парикмахера. Он бреет старого бродягу с жуткой рожей – такая может появиться у любого после долгих лет уворачивания от жизни, от неприкаянности, от непричастности к чему бы то ни было, от необладания ничем. Японец всячески старался отклониться от кресла, чтобы не вдыхать запахи, исходящие от клиента. Заурядная подробность повествования, которой не место в произведении искусства, но я все равно ее записываю. Молодой автор всегда опасается, что какое-нибудь важное обстоятельство ускользнет от него. Он всегда стремится записать все увиденное. Мне захотелось узнать, как зовут японца. Я всерьез интересуюсь именами. Я обнаружил, что имена неизвестных людей самые неподдельные. Возьмем хотя бы громкое имя вроде Эндрю Мелон.

Я пристально наблюдал за японцем. По тому, как он воротит нос от рта этого старикана, я хотел понять, о чем он думает, что переживает. Много лет назад, когда мне было семнадцать, я работал на подрезке лозы на винограднике своего дяди, к северу от Сангера, в долине Сан-Хоакин, и со мной работали несколько японцев – Йошио Эномото, Хидео Сузуки, Кацуми Судзимото и еще пара человек. Они обучили меня простым японским фразам: «привет», «как дела?», «хорошая погода, не правда ли?», «до свидания» и тому подобное. Я сказал ученику парикмахера по-японски:

– Как дела?

Он ответил по-японски:

– Спасибо, отлично.

Потом на безупречном английском:

– Вы знаете японский? Вы жили в Японии?

Я ответил:

– К сожалению, нет. Я знаю всего несколько слов. Когда-то работал с Йошио Эномото, Хидео Сузуки, Кацуми Судзимото! Ты знаком с ними?

Он продолжал работать, раздумывая над этими именами. Казалось, он повторяет их шепотом: «Эномото, Сузуки, Судзимото».

Он сказал:

– Сузуки. Коротышка?

Я сказал:

– Да.

Он сказал:

– Знаю. Живет сейчас в Сан-Хосе. Женился.

Я хочу, чтоб вы поняли, насколько я интересуюсь воспоминаниями людей. Молодой писатель бывает в разных местах, расспрашивает людей. Пытается узнать, что им запомнилось. Для создания небольших рассказов я не пользуюсь роскошным материалом. И в этом повествовании тоже не произойдет ничего особенного. Я не выдумываю замысловатые сюжеты. Не леплю запоминающихся персонажей. Не пользуюсь изысканным стилем. Не воссоздаю утонченную атмосферу. Я не горю желанием продать этот или любой другой рассказ в «Сатурдей ивнинг пост», «Космополитен» или «Харперс». Не пытаюсь тягаться с великими мастерами короткого рассказа – Синклером Льюисом или Джозефом Гергешаймером, Зеном Греем, которые знают толк в сочинительстве, умеют сварганить рассказик, чтобы его купили, они – преуспевающий народец, разбираются во всех правилах построения сюжета, выборе героя, стиля и атмосферы. Я не жажду славы. Я здесь не для того, чтобы добиваться Пулитцеровской или Нобелевской премии или какой-либо награды вообще. Я здесь, на крайнем Западе, в Сан-Франциско, в комнатенке на Карл-стрит, пишу письмо, адресованное простым людям, толкую им на доступном языке о вещах, которые они и так знают. Я всего лишь веду записи. Так что, если мое повествование немного сбивчиво, это оттого, что не спешу и не знаю правил. Если у меня и есть какое-нибудь желание, так это показать братство людей. Заявление громкое и звучит несколько претенциозно. Обычно мы стесняемся говорить такие вещи. Боимся, что утонченная публика нас засмеет. А я не боюсь. Я прошу, чтобы утонченная публика смеялась. На то и утонченность. Я не верю в расы. Я не верю в правительства. Я вижу жизнь в единственном числе и в одном времени. Миллионы жизней одновременно, по всему свету. Младенцы, не умеющие говорить ни на одном языке, и есть единственная раса на земле, род человеческий, все остальное, то, что зовется у нас цивилизацией, ненавистью, страхом, жаждой власти – притворство. Но дитя есть дитя. Братство людей – в детском плаче. Мы вырастаем и познаем слова языка и видим вселенную через призму известного нам языка: не через призму всех языков или через призму никакого языка – безмолвия, например, а мы замыкаемся в языке, который знаем. Здесь у нас мы замкнулись в английском, или, как его называет Менкен, в американском языке. Все, что есть вечного – в наших словах. Если я и хочу что-нибудь совершить, так это говорить на более универсальном языке. Человеческое сердце – вечная и общая для всех рас частица человека, не поддающаяся описанию.

Теперь я испытываю угрызения совести и чувствую себя дилетантом. Я столько тут наговорил, а, кажется, так ничего и не сказал. Вот что сводит с ума молодых писателей – ощущение того, что ничего не сказано. Любой журналист смог бы уложиться в три слова. Он бы написал: «Человек есть человек». Нечто разумное с любым количеством подтекстов. Но я хочу, чтобы в моих словах был один-единственный подтекст. Я хочу, чтобы смысл был внятным, и, может, поэтому язык столь невнятен. Я хожу вокруг да около своей темы, вокруг впечатления, которое я хочу произвести, и пытаюсь рассмотреть эту тему со всех сторон, чтобы сложилась цельная картина, картина цельности. В своих произведениях я пытаюсь создать подтекст человеческого сердца.

Разрешите попробовать снова: я давно не стригся, и вид у меня был жалкий, поэтому я отправился в парикмахерское училище на Третьей-стрит и уселся в кресло. Я попросил:

– На затылке оставьте побольше. У меня узкая голова, и, если вы не оставите на затылке побольше волос, я выйду от вас, похожий на лошадь. Снимите сколько пожелаете с макушки. Не надо ни лосьона, ни воды, причешите волосы, как есть, сухими.

Чтение делает человека самодостаточным, писательство – внятным, как видите. Вот что произошло. Рассказ не склеился, потому что я забыл про парикмахера, молодого человека, который меня стриг.

Он был высок, со смуглым, сосредоточенным лицом, плотными губами, на грани улыбки, правда, печальной, с густыми ресницами, грустными глазами и крупным носом. Я увидел его имя на карточке, прилепленной к зеркалу, Теодор Бадал. Хорошее имя, истинное. Хороший молодой человек, истинный. Теодор Бадал начал работать с моей головой. Профессиональный парикмахер никогда не заговорит, пока не заговорят с ним, и неважно, насколько переполнено его сердце.

– Это имя, – спросил я, – Бадал. Вы – армянин?

Я – армянин. Как я уже упоминал об этом. Люди смотрят на меня, строят догадки о моем происхождении, поэтому я им говорю сразу:

– Я – армянин.

Или же они читают что-нибудь из написанного мною и строят догадки, поэтому я им сразу говорю:

– Я – армянин.

Это ничего не значащие слова, но они ждут их от меня, и я их произношу. Я понятия не имею, что значит быть армянином, англичанином, японцем или кем-либо еще. У меня слабое представление о том, что значит жить. Это единственное, что очень меня интересует. А еще теннис. Надеюсь когда-нибудь написать великий философский трактат про теннис, нечто сравнимое со «Смертью после полудня», но я осознаю, что еще не готов взяться за такой труд. Я чувствую, что насаждение тенниса среди народов мира будет в значительной степени способствовать искоренению расовой розни, предрассудков, ненависти и так далее. Как только я доведу до совершенства подачу и свечу, надеюсь начать описание этой замечательной игры. (Некоторым утонченным натурам может показаться, будто я высмеиваю Хемингуэя. Не высмеиваю. «Смерть после полудня» – добротно написанная проза. Мне и в голову не пришло бы цепляться к ней как к прозе. Я даже не могу придраться к ней как к философии. Я считаю ее более изящной философией, чем философию Уила Дюранта и Уолтера Питкина. Даже когда Хемингуэй валяет дурака, то делает это, по крайней мере, безупречно. Он повествует о том, что происходит на самом деле, и не позволяет мимолетности происходящего делать его повествование торопливым. Это многого стоит. Это достижение в области литературы – неторопливо излагать события, суть и значение которых скоротечны.)

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация