Вот только у христиан был свой взгляд на то, кто и почему погубил юного князя! Вернее даже будет сказать – за что.
А дело было так Юный Ростислав Всеволодович направлялся из Киева в свой первый поход на половцев. Проезжая днепровским берегом, повстречал монаха Киево-Печерской лавры, на мелководье мывшего посуду для монастырской трапезной.
Князь этой встрече вовсе не порадовался – уже тогда встреча с монахом или священником стала считаться на Руси дурной приметой (вспомнив прочтённое, читатель, полагаю, не станет этому сильно изумляться).
«Аще кто бо усрящеть (встретит) черноризца, то возвращается», – сетует автор «Повести временных лет», сам монах, так сказать, из первых рук знакомый с проблемой. Юный князь возвращаться не стал, но раздосадован был крайне. Первый же поход – и вот такое, с позволения сказать, благое предзнаменование! Надо ж было чернорясому выползти именно в это время!
Слова, которые услышал печерский чернец от князя, менее всего походили на приветствие смиренного духовного сына. Вполне, впрочем, возможно, что, кроме простого раздражения, князем двигала вера в обережную силу матерной брани – наследницы заклятий культа плодородия.
Ещё в начале XX века среди православного крестьянства бытовало убеждение – мол, ежели нечисть досаждает и крестное знамение её не страшит, надо… обложить её, проклятую, по матушке, да поядрёнее. Обязательно поможет.
Монах – его звали Григорий – попытался унять разбушевавшегося князя, возможно, в духе «Слова… о веровавших в сречу и в чох»: «Кто… смрадит (оскорбляет) мнишеского чина и образа, той бо посмражает… ангела божия понеже мниси подобие носят ангельского образа».
Грозил карой Христовой. Увещевания, однако, оказали противоположный эффект. Окончательно разгневавшийся Ростислав повелел свите утопить Григория, что и было исполнено – Днепр-то был под боком.
Встреча с монахом действительно оказалась для князя роковой – первый поход стал для юноши последним. Он утонул в водах той самой Стугны на переправе. Естественно, христиане восприняли эту гибель как заслуженную божью кару – ещё бы, поднять руку на монаха, земного ангела!
А вот создатель «Слова…» через сто с лишним лет безо всякого, в общем, повода вспоминает эту историю, совсем по-другому расставляя акценты. Ангелом в его описании выглядит скорее не утопленник Григорий, вовсе не упомянутый.
Ладно ещё, когда по горячим следам о Ростиславе сожалел летописец его клана, Всеволодовичей. Но ведь во времена «Слова…» раздор Всеволодовичей и «хороброго гнезда» Олега Святославича, воспеваемого автором «Слова…», насчитывал уже более ста лет – к чему ж вдруг поминать, да ещё столь прочувствованно, давнюю смерть кровника своего героя? Убийцу христианского мученика?
Причём и в смерти-то его, оказывается, виноват не обходимый молчанием Христос, и уж тем более не сам юноша-князь, – виновата река Стугна.
Читатель, а вы поверите в христианство автора, оплакивающего безвременную погибель, ну, скажем, великого поэта и актёра Нерона? Вот и мне тоже что-то не верится…
Но есть и ещё более суровое подтверждение нехристианских воззрений автора великой поэмы. Вспомним строки, описывающие разгром и гибель дружин Игоря и его союзников половцами. Вспомним скорбный плач русских жён и дев по погибшим в степи: «Уже намъ своихъ милыхъ ладъ ни мыслию смыслити, ни думою сдумати, ни очима съглядати».
Что должен был ответить на этот плач любой христианин того времени… впрочем, почему «был» и почему только того? Ещё в XX веке на знаменах православных воинств красовались знаменательные слова: «Чаем воскресения мёртвых и будущего веку».
И так было с первых веков православия на Руси – ещё первый митрополит русской церкви Иларион, живший за полтора века до создания «Слова о полку Игореве», в своём «Слове о законе и благодати» выдвигает воскресение из мёртвых как основной догмат христианства
[47]
.
Пасха – день Христова Воскресения, прообраз грядущего телесного воскресения людей – была у православной Руси самым любимым праздником. И ещё в Московской Руси переписывали «Слово святого Дионисия о желеющих» – то есть творящих ритуальные обряды оплакивания мёртвых, чрезмерно, с точки зрения христианства, сокрушающихся об усопших.
Любому христианину естественно и даже необходимо было бы ответить на горький плач русских жён: «Не плачьте! Да, сейчас смерть разлучила вас с возлюбленными, но будет день Воскресения, и перед лицом Спасителя вы встретитесь вновь».
Автор «Слова о полку Игореве» уничтожил возможность такого утешения буквально в зародыше. Не зря древняя демоница скорби, тоски, вдохновительница погребальных обрядов Желя, по имени которой, собственно, и называлось осуждаемое авторитетом святого Дионисия «желение», несётся по страницам поэмы.
Плач русских жён он предварил страшным, с христианской точки зрения попросту чудовищно кощунственным утверждением: «а Игорева храбраго пълку не кресити!» Мало того, он впоследствии повторяет это, отвергающее основные догматы христианства, утверждение. Не будет никакого Воскресения!
Воины, ушедшие в поход вопреки явленной в знамениях воле Древних Богов, ушедшие в чужую землю без погребального обряда, НЕ ВОСКРЕСНУТ. Они никогда не увидятся с возлюбленными. Колесо перерождений раскидает их навсегда…
Что ж удивляться тому, что «Слово о полку…» дошло до нас в единственном списке? Надо удивляться, что оно дошло до нас вообще – и, удивляясь, поблагодарить неведомого инока-переписчика, дописавшего к заключительным строкам «Слова» благочестивое: «побарая за христьяны на поганыя плъки… аминь».
Не важно, что в поэме, словно не знающей Христа и чуть ли не на каждой странице поминающей древних Богов, оплакивающей убийцу монаха-мученика и отвергающей основополагающие догматы христианской веры, такое окончание смотрится не более естественно, чем смотрелось бы мусульманское «бисмилляху рахманир рахим» в конце «Песни о Роланде» или «Сказании о Мамаевом побоище».
Не будь их, мы вообще бы не знали «Слова о полку…». Так что в этом – и только в этом – смысле небезызвестный диакон Андрей Кураев прав, называя «неведомого монаха» «автором» великой древнерусской поэмы
[48]
.
В тот день, когда чернец-переписчик «прикрыл» явно языческое сочинение добродетельной припиской, состоялось, можно сказать, второе рождение великого произведения.
Однако сомнений в подлинном вероисповедании её создателя лично у меня более не возникает.
Человек, пятнадцать раз использовавший слово «слава» (причём только применительно к князьям; для сравнения – тот же Заточник упомянул это слово лишь единожды, в цитате из Псалтыря, и, естественно, в отношении бога) и словно не знавший таких слов, как «смирение, гордыня, покаяние, грех, спасение»; верящий в приметы, снотолкования и силу языческих молитв, но обходящий презрительным молчанием силу «креста животворящего» и служителей церкви Христовой, воспевший убийцу христианского мученика и прямо заявивший о своём неверии в грядущее воскресение мёртвых… такой человек просто не мог быть христианином, пусть сколь угодно поверхностным и «двоеверно живущим».