Через день Родион волею судеб сталкивается на приеме с Фурцевой.
— Я слышала, что «Кармен» посетил Алексей Николаевич Косыгин. Верно? Как он отреагировал?.. — не без боязни любопытствует Фурцева.
Щедрин спонтанно блефует:
— Замечательно реагировал. Алексей Николаевич позвонил нам после балета домой и очень похвалил всех. Ему понравилось…
Лицо Фурцевой озаряет блаженная улыбка.
— Вот видите, вот видите. Не зря мы настаивали на доработке. Мне докладывали — многое поменялось к лучшему. Надо трудиться дальше.
…Хочу защитить Фурцеву. Не дивитесь. Она говорила то, что обязан был говорить каждый советский босс в стенах кабинета министра культуры СССР. Скажи он, она другое — вылетят пулей. Идеология! Система взаимозависимости!»
Эдвард Радзинский о Фурцевой
А вот что вспоминает Эдвард Радзинский о Фурцевой:
«Я не спал всю ночь. И решился. В половине десятого я стоял у министерства, ждал. Наконец появился директор «Ленкома»… Он спросил меня:
— А вы зачем пришли?
У меня хватило ума ответить:
— А меня пригласили.
— Да? — сказал он удивленно. — Ну, идемте.
Он был свой человек в министерстве. Так что, оживленно беседуя с ним, я прошел мимо охранника в святая святых. Не спросили ни пропуска, ни приглашения — идиллическое дотеррорное время…
Зал был полон. Все смотрели на дверь.
Наконец дверь распахнулась. Вошла (влетела!) она. Возможно, так медведица выбегает из берлоги после зимней спячки.
Екатерина Великая посмотрела на директора и сказала:
— Встаньте!
Он встал.
— Почему по городу развешены афиши «Сто четыре способа любви»? Молчите, — констатировала она трагически. — А знаете ли вы количество абортов среди несовершеннолетних?
Этого директор не знал.
— А я знаю… Я знаю количество абортов среди несовершеннолетних, — заговорила она каким-то плачущим голосом. — И вот в это время Театр имени Ленинского комсомола… Ленинского комсомола! — повторила она с надрывом, — …ставит пьесу про шлюшку, которая все время залезает в чужие постели…
Наступила тишина. И в этой тишине, не выдержав напряжения, я неожиданно для себя… встал. И сказал:
— Екатерина Алексеевна, там ничего этого нет. К сожалению, вы неправильно назвали пьесу. Она называется «Сто четыре страницы про любовь».
Потом я много раз думал, что такое тишина. Бывает тишина в лесу, тишина в горах… но такой тишины, как тогда, поверьте, не бывает. Это была какая-то сверхтишина, это было оцепенение, финал «Ревизора», остолбенение от страха…
Она спросила:
— Кто вы такой?
Я ответил:
— Я — автор пьесы.
Выглядел я тогда лет на шестнадцать, наверное. К тому же у меня росли (для солидности) какие-то прозрачные усы, поэтому вид был отвратительный.
— Вы член партии? — спросила она грозно.
Я ответил:
— Я — комсомолец.
По залу пронесся легкий смех. Они никогда не видели в этом зале авторов-комсомольцев.
Тут она как-то сбилась. Я это почувствовал. Она сказала:
— Сядьте. Мы дадим вам слово.
И предоставила слово… своему заместителю.
Замминистра был не очень оригинален. Он сказал, что сейчас, когда среди несовершеннолетних такое количество абортов, в Театре имени Ленинского комсомола (!) появилась пьеса, где «шлюшка постоянно залезает в чужие постели»…
Я поднялся и сказал:
— Ничего этого в пьесе нет. Вы тоже не читали пьесу.
Она:
— Я поняла. Вы решили сорвать наше заседание. Идите и выступайте…
И я начал рассказывать.
Я рассказывал правду, потому что я не писал пьесу про «шлюшку». Я писал пьесу о любви. О том, как люди попадают в любовь, как под поезд. Потому что любовь — это бремя, такое счастливое… и такое несчастное… И это всегда обязательное пробуждение высокого, а если этого нет — это не любовь. Это страсть, сексуальный порыв и прочее. Именно прочее, а сама любовь неповторима…
Потом министрами культуры перебывает много тухлых мужчин с тухлыми глазами. Их никогда нельзя будет ни в чем переубедить. А вот она была женщиной. Прекрасной женщиной. В этом было все. В этом, думаю, была и ее гибель…
И буквально через три минуты она повернулась ко мне, и я понял — слушает. И не просто слушает. Уже на четвертой минуте она подала мне воду.
— Не волнуйтесь, — говорила она нежно. А я видел ее руки с рубцами от бритвы… И когда я окончил, она долго молчала. Потом сказала:
— Как нам всем должно быть сейчас стыдно…
Я подумал, она скажет: «…что мы с вами не читали пьесы». Она сделала паузу и сказала:
— …что мы с вами уже не умеем любить.
…Мы шли по улице со счастливейшим директором театра. Он сказал:
— Думаю, театров сто сейчас будут репетировать эту пьесу.
Он ошибся — их было сто двадцать.
* * *
Между тем приблизилась моя премьера во МХАТе. 31 декабря должен был состояться художественный совет, на котором ждали Екатерину Великую… Она тут же оказалась в эпицентре мхатовских страстей. Ее посетили две делегации великих артистов. Первая объясняла ей, как ужасна пьеса, а вторая (столь же страстно), как она хороша.
…Когда я вошел на обсуждение, уже шел бой. Великий Грибов пытался толкнуть великого Ливанова. Они кричали одновременно. Меня встретили воплем:
— Пусть отправляется к своему Ефросу!
Екатерина Алексеевна всплескивала руками:
— Родные мои! Да плюньте вы на эту пьесу! Берегите ваше драгоценное здоровье! Оно нужно стране!
Наконец все утихли. И началось обсуждение. И они бросились друг на друга! Один перечень участников боя — это история театра. Топорков, Ливанов, Кедров, Станицын, Тарасова, Массальский, Георгиевская, Степанова, Грибов… Все эти бессмертные присутствовали и бились беспощадно!
Когда звуки сражения утихли, Екатерина Алексеевна поняла: ситуация страшная. Она не могла сказать ни «за», ни «против». И тогда она посмотрела в зал. Взор ее был нежный, с поволокой.
Она стала совершенно обольстительной. И каким-то грудным голосом (можно представить, как она была обворожительна в иные моменты) сказала:
— Дорогие мои, любимые мои… вы мне доверяете?
На этот опасный вопрос требовался незамедлительный ответ.
— Да! — заторопилась Алла Константиновна Тарасова.
— Да! — дружно закричали вослед друзья и враги.