Про помещиков, к которым относился и он сам, Герцен пишет: «Конечно, небольшая кучка образованных помещиков не дерутся с утра до ночи со своими людьми, не секут всякий день, да и то между ними бывают “Пеночкины”, остальные недалеко уши еще от Салтычихи и американских плантаторов».
Тут приостановимся. Пеночкин – это литературный персонаж, тургеневский тип помещика-чистоплюя («Бурмистр» из «Записок охотника»), с холодным равнодушием отдавшего своих крестьян управлящему-садисту. У него «дом построен по плану французского архитектора, люди одеты по-английски, обеды задает он отличные», «руки и ногти в большой опрятности содержит», «выписывает французские книги, рисунки и газеты», «даже кучера подчинились его влиянию и каждый день не только вытирают хомуты и армяки чистят, но и самим себе лицо моют». Собственно, Герцен сам принадлежал к такому же типу помещика-тунеядца, предпочитавшего переживать свои «тургеневские» страсти и революционные фантазии.
Что касается пресловутой Салтычихи, чье имя помнят даже те, кто забыл все о русской истории имперского периода, – то это пример целиком и полностью пропагандистский. Зверства Салтычихи были не типичными, а исключительными. Ведь невозможно судить о России по отдельному случаю изуверства. Даже теперь, когда таковых многократно больше, чем полтора века назад. Салтычиха, издевавшаяся над крестьянами, была изобличена, арестована, осуждена. Но до сих пор, вспоминая о ней, клеймят не этот случай зверства, а царскую Россию, которая подобные зверства решительно пресекала.
Русским Герцен готов был простить только слабости, только отчаянную ненависть к собственной жизни: «Русская слабость пить с горя – совсем не так дурна, как говорят. Тяжелый сон лучше тяжелой бессонницы, и головная боль утром с похмелья лучше мертвящей печали натощак». Самому Герцену пьянство заменяли мысли о революции.
Славяне, под которыми Герцен подразумевал не только русских, но и все родственные народы, о которых он имеет хоть какое-то представление, могут – по его представлениям – самостоятельно только дремать: «Одна мощная мысль Запада, к которой примыкает вся длинная история его, в состоянии оплодотворить зародыши, дремлющие в патриархальном быту славян».
Русские, по мысли философствующего барина, вообще ни к чему не способны. То же думают и сейчас «пикейные жилеты» – интеллигенствующие русофобы. Образцы глубокомыслие им дал Герцен:
«Восприимчивый характер славян, их женственность, недостаток самодеятельности и большая способность усвоения и пластицизма делают их по преимуществу народом, нуждающимся в других народах, они не вполне довлеют себе. Оставленные на себя, славяне легко „убаюкиваются своими песнями“, как заметил один византийский летописец, „и дремлют“. Возбужденные другими, они идут до крайних следствий; нет народа, который глубже и полнее усваивал бы себе мысль других народов, оставаясь самим собою. Того упорного непониманья друг друга, которое существует теперь, как за тысячу лет, между народами германскими и романскими, между ими и славянами нет. В этой симпатичной, легко усвояющей, воспринимающей натуре лежит необходимость отдаваться и быть увлекаемым.
Чтобы сложиться в княжество, России были нужны варяги.
Чтобы сделаться государством – монголы.
Европеизм развил из царства московского колоссальную империю петербургскую».
«Но при всей своей восприимчивости не оказали ли славяне везде полнейшую неспособность к развитию современного европейского, государственного чина, постоянно впадая или в отчаяннейший деспотизм, или в безвыходное неустройство?»
На эти взгляды Салтыков-Щедрин написал карикатуру – свою «Историю одного города».
Разумеется, Герцен готов был признать некий исторический динамизм только там, где он надеялся найти революционное движение и восстание масс против традиционных порядков, выстаивавшихся в Европе веками. Но покатавшись по Европе и насмотревшись на мещанскую революцию во Франции, наговорившись с революционерами, Герцев оставил в своих записках самые уничижительные характеристики всем европейским народам, которые он мог наблюдать лично. Успокоился он только в Лондоне. Успокоился на русофобии – отчаянной ненависти к России, которую он разделял с поляками и прочими эмигрантскими кругами, чьи отвратительные повадки Герцен также живописал в своих мемуарах.
Большевики искали в Герцене и его круге своих единомышленников. Они стремились не прослыть беспочвенной, случайно занесенной в Россию болезнью. Они доказывали, что являются продолжением векового революционного движения. Именно этим в советский период обусловлены колоссальные тиражи почти никем не читанных книг Герцена, название в его честь улиц, больниц и площадей.
Будет ли в русской истории прощение за эту неблаговидную роль, навязанную, впрочем, а не выбранную? Перед русским массовым сознанием вряд ли. Но в порядке личного прощения – вполне возможно. Хотя бы за очерк изломанных и отвратительных революционных типов – европейских и русских. Или за русский язык, которым Герцен столь блестяще владел, иногда употребляя его во благо: «Жесток человек, и одни долгие испытания укрощают его; жесток в своем неведении ребенок, жесток юноша, гордый своей чистотой, жесток поп, гордый своей святостью, и доктринер, гордый своей наукой, – все мы беспощадны и всего беспощаднее, когда мы правы. Сердце обыкновенно растворяется и становится мягким вслед за глубокими рубцами, за обожженными крыльями, за сознанными падениями; вслед за испугом, который обдает человека холодом, когда он один, без свидетелей начинает догадываться – какой он слабый и дрянной человек. Сердце становится кротче; обтирая пот ужаса, стыда, боясь свидетеля, он ищет себе оправдании – и находит их другому. Роль судьи, палача с той минуты поселяет в нем отвращение».
Достоевский в «Дневнике писателя» описывает противоречивую личность Герцена, называя его «продукт нашего барства», который «родился эмигрантом». Достоевский признает в нем блестящего писателя, остроумца, собеседника, но в то же время – и русского барича, который должен был стать социалистом «безо всякой нужды и цели, а из одного только “логического течения идей” и от сердечной пустоты на родине». И тем самым отречься от своего народа: «Герцену как будто сама история предназначила выразить собою в самом ярком типе этот разрыв с народом огромного большинства образованного нашего сословия. В этом смысле это тип исторический. Отделясь от народа, они естественно потеряли и Бога. Беспокойные из них стали атеистами; вялые и спокойные – индифферентными. К русскому народу они питали лишь одно презрение, воображая и веруя в то же время, что любят его и желают ему всего лучшего. Они любили его отрицательно, воображая вместо него какой-то идеальный народ, – каким бы должен быть, по их понятиям, русский народ».
В каком-то смысле образ Герцена иллюстрирует и беспочвенность советской интеллигенции, которая также – без всякой нужды и цели – сыграла вместе с коммунистической бюрократией в «русскую рулетку», порушив и разорив собственную страну. Образ Герцена витал над экзальтированными толпами, толкавшими во власть нигилистов на рубеже 80–90-х гг. XX века.