Для Герцена революционеры в эмиграции были шумным сборищем с невиданными амбициями и очевидной неспособностью к прагматическому действию, направленному на воплощение своих идей. «Как для Николая шагистика была главным в военном деле, – так для них все эти банкеты, демонстрации, протестации, сборы, тосты, знамена – главное в революции». Эмиграция замирает в своих воззрениях, представляя по слухам, что мечта о возвращении в новую Россию вот-вот сбудется. Революционная эмиграция еще более мертвеет в своих надеждах и совершенно не способна воспринимать жизнь покинутой страны такой, какой она есть. «В их числе есть люди добрые, храбрые, искренно преданные и готовые стать под пулю, но большей частию очень недальние и чрезвычайные педанты. Неподвижные консерваторы во всем революционном, они останавливаются на какой-нибудь программе и не идут вперед». «Толкуя всю жизнь о небольшом числе политических мыслей, они об них знают, так сказать, их риторическую сторону, их священническое облачение, то есть те общие места, которые последовательно проявляются одни и те же, a tour de role, – как уточки в известной детской игрушке, в газетных статьях, в банкетных речах и в парламентских выходках».
Революционное мышление – удел не просто отвергнутых, но отвергнутых по заслугам. Революционные круги впитывают отброс общества, считающий себя средоточием гениальности, которую подавляют «мещанство» (о котором с такой неприязнью писал Герцен) и власть. «Сверх людей наивных, революционных доктринеров, в эту среду естественно втекают непризнанные артисты, несчастные литераторы, студенты, не окончившие курса, но окончившие ученье, адвокаты без процессов, артисты без таланта, люди с большим самолюбием, но с малыми способностями, с огромными притязаниями, но без выдержки и силы на труд. Внешнее руководство, которое гуртом пасет в обыкновенные времена стада человеческие, слабеет во времена переворотов, люди, оставленные сами на себя, не знают, что им делать. Легкость, с которой, и то только по-видимому, всплывают знаменитости в революционные времена, – поражает молодое поколение, и оно бросается в пустую агитацию; она приучает их к сильным потрясениям и отучает от работы. Жизнь в кофейных и клубах увлекательна, полна движения, льстит самолюбию и вовсе не стесняет. Опоздать нельзя, трудиться не нужно, что не сделано сегодня, можно сделать завтра, можно и вовсе не делать».
Выделяя «накипевшую закраину» в революционном движении, Герцен лукавит, пытается оправдать ничтожность своих соратников, очевидную ему практически в любой фигуре (исключая разве что Гарибальди). Он так характеризует этот слой: «Это бессменные трибуны кофейных и клубов; они постоянно недовольны всем и хлопочу обо всем, все сообщают, даже то, чего не было, а то, что было, – является у них, как горы и рельефных картах, возведенное в квадрат и куб. Глаз до того к ним привыкает, что невольно ищет их при всяком уличном шуме, при всякой демонстрации, на всяком банкете».
Эмиграция – лишь способ спасти жизнь или свободу. Ее политическое значение ничтожно, ее идеология – это проживание непрожитого прошлого. Так было в русской эмиграции после революции. Но она проживала великое прошлое и сохранила великую мечту о России. Революционная эмиграция времен Герцена проживала только свое ничтожество. «С одной стороны люди простые, инстинктом и сердцем понявшие дело революции и приносящие ему наибольшую жертву, которую человек может принести, – добровольную нищету, составляют небольшую кучку праведников. С другой – эти худо прикрытые затаенные самолюбия, для которых революция была служба, position sociale, и которые сорвались в эмиграцию, не достигнув места; потом всякие фанатики, мономаны всех мономаний, сумасшедшие всех сумасшествий; в силу этого нервного, натянутого, раздраженного состояния…»
Вся эта человеческая помойка слилась на глазах Герцена в лондонские трущобы. «Каков должен быть хаос понятий, воззрений у этих образцов всех нравственных формаций и реформаций, всех протестов, всех утопий, всех отчаяний, всех надежд, встречающихся в закоулках, харчевнях и питейных домах Лестер-сквера и его проселочных переулков. (…) Там… сидят эти чужие, эти гости, за джином с горячей водой, с холодной водой и совсем без воды, с горьким портером в кружке и с еще больше горькими словами на губах, поджидая революции, к которой они больше не способны, и денег от родных, которых никогда не получат». И это там, где признавался только труд, где выжить можно было либо богатею, либо труженику. «В Лондоне надобно работать в самом деле, работать безостановочно, как локомотив, правильно, как машина, если человек отошел на день, на его месте стоят двое других, если человек занемог – его считают мертвым – все, от кого ему надобно получить работу, и здоровым – все, кому надобно получить от него деньги».
А что мог сам Герцен дать революционным эмигрантам? «Колокол» – издание, просуществовавшее всего несколько лет и вошедшее в ряд подобных же малотиражных и пустых журналов, которые лишь обманывали их авторов приобщением хоть к какому-то делу. «Колокол» выходит от 1 до 4 раз в месяц и тиражом от 2500 (в лучшие годы, когда он был допущен в Россию) до 500 экземпляров. Писать дерзкие фельетоны о власти и комментировать эмигрантские дрязги – вот и все, на что был способен «Колокол». Тем не менее, именно такое издание стало источником информации о России для Маркса и Энгельса. Можно представить себе, насколько заблуждались основоположники научного коммунизма, насколько они были дезинформированы!
«Колокол» А. И. Герцена
Настолько же ничтожным было революционное движение за пределами спонтанных взрывов народного бунта. Когда Герцену некий посланник из «Земли и воли» сообщил, что в Петербурге у них несколько сот человек, а по провинциям три тысячи, Герцен был крайне раздражен этим враньем. И все-таки неприкаянным революционерам хотелось верить, что бунт возглавит некая интеллигентская группа. Поэтому авантюрист Нечаев смог обмануть Бакунина и Огарева, которые распечатали неприкосновенный фонд, оставленный им через Герцена одним экзальтированным беженцем из России, следовавшим к своей безвестности куда-то на Мальдивы. Нечаев промотал этот фонд так же легко, как врали посланники революции из России и всех других стран.
Герцен заметил в революционной эмиграции важную деталь. Силой обстоятельств она должна была превращаться в источник ненависти к Родине. В отношении России здесь сказывался «польский вопрос», превращавший польских националистов в важный аргумент европейской политики. Но все прочие «вопросы» на чужбине стирались сами собой. «Борьба за независимость всегда вызывает горячее сочувствие, но она не может стать своим делом для чужих. Только те интересы принадлежат всем, которые по сущности своей не национальны, как, например, интересы католицизма и протестантизма, революции и реакции, экономизма и социализма». Революционер на чужбине должен был терять национальную принадлежность, должен был становиться интернационалистом, поборником некоей общечеловеческой идеи, отвергающей самобытность страны, из которой он прибыл. Напротив, утверждение самобытности превращала бы революционера в двойного изгоя – изгоя из изгойского круга эмигрантов. Отчасти так произошло с самим Герценом, и только возможность брать у него безвозвратно деньги и тешить себя иллюзорным делом, пописывая статейки в «Колоколе», не позволяли эмигрантским кругам так уж однозначно рвать отношения с революционным барином.