– Я очень прошу тебя уйти, ради твоего же блага! – заплакала она, выпустив из губ его «насекомое».
– Никуда я не уйду! – сказала мать, и тут же усевшись за стол, стала демонстративно жевать колбасу с хлебом.
– Хочешь, я ее сейчас придушу! – шепнул он ей на ухо.
– Я тебя сейчас сама прибью! – прошептала она в ответ, нахмурив брови.
– Хорошо, тогда я пошел, – он встал и начал быстро одеваться.
Ее мать, как ни в чем не бывало, продолжала жевать колбасу.
– Мама, ну, дай нам одеться! – закричала она, краснея.
– Не порть мне аппетит! – сказала мать, продолжая процесс поедания.
– Ну, тогда ладно! – она встала с кровати, и, не одеваясь, села за стол напротив матери, и отломив себе колбасу с хлебом, тоже стала жевать.
– Ну, тогда и я! – улыбнулся он, и, не застегивая брюк, присел на стул, и тоже схватил недоеденный кусок колбасы с хлебом. Тогда ее мать схватила нераспечатанную бутылку с молоком и ударила его по голове. Он упал на пол вместе со стулом.
– Я не такая богатая, чтобы еще кого-нибудь кормить на свою пенсию! – гордо выпятив подбородок в колбасной шелухе, сказала мать дочери.
– Мама, ну, ты что, с ума, что ли сошла?! – она склонилась над его окровавленной головой, приложив ухо к его левой груди, – ну, ты же убила его!
– Ничего страшного, мне все-равно помирать! – смело улыбнулась мать, и, встав из-за стола, а потом, аккуратно смахнув ладонью колбасную кожуру с подбородка, пошла в туалет.
Она еще раз в отчаянье приложилась ухом к его сердцу, но так и ничего не услышав, перекрестилась, быстро заползая в черное платье монахини, и выбежала из дома.
– Теперь я, кажется, понимаю, почему он убил своих родителей, – сказала она сама себе, совсем не замечая, как мимо нее в носилках милиционеры проносят труп старушки с торчащей из ее головы рукояткой ножа.
Естество
Естество раскрыто вечной тайной,
Во глубине ее вся жизнь необычайна…
Н. Н.
Две женщины в черных шубах бежали по заснеженному берегу реки от Шульца. Однако едва он схватил их обеих и сзади, за длинные распущенные черные волосы, как они тут же с громким криком рухнули в сугроб. Тускло горела луна, задуваемая снежными вихрями, рядом в лесу подвывали волки, и только в трех верстах отсюда лишь одна изба помаргивала давно знакомым огоньком.
– Ну, что ж, – сказал Шульц, – бывает, – и, достав из-за пазухи трубку закурил, вслушиваясь в общее завывание метели, волков и двух лежащих перед ним в снегу женщин.
– Я очень люблю вас, – минутой позже заговорил Шульц, – и нисколько не виноват, что у меня такой горячий и крутой как кипяток характер, такой, что мне каждый день приходится бить ладошкой по вашим милым попам, а потом заметьте, что я даже и не бью, а слегка похлопываю, и не моя вина, что я так часто овладеваю вами! Вы слишком, даже слишком хороши, чтобы я оставался равнодушным к вашим безумным прелестям, а потом вы сами называете меня то «мой
ангелочек», то «мой херувимчик!», а уж после таких слов я вообще вгрызаюсь в вас голодным волком, становлюсь столь безумен, что теряю чувство юмора, а не только одну голову, и потом моя жизнь так печальна и так потрясающе прозаична, что вы просто обязаны простить меня! – с этими словами Шульц вытряхнул пепел из трубки, спрятал ее быстро за пазуху, и упал к женщинам в сугроб, и обнял их, а они повернулись к нему, и поцеловали его, каждая в свою щеку, и неожиданно громко засмеялись.
– Ну, вот и помирились, – улыбнулся довольный Шульц, – ну, вот, и ладушки! Эх, дорогие мои, если б вы только знали, как я вас всех люблю! Люблю и все тут!
Потом они встали, и женщины обняв Шульца, подняли и тесно прижавшись друг к другу, усадили его к себе на плечи, причем одна нога Шульца свешивалась с левого плеча одной женщины, а другая с правого плеча другой, а их прекрасные головки, объединенные ногами Шульца, весело раскачивались во время быстрого бега.
– Но, лошадки! Но, лошадки! Но, лошадки поспешите!
– Эх, уляжемся в кроватке! Только в снег не уроните! – запел оперным басом Шульц, задорно размахивая своей шапкой.
Иногда женщины замедляли бег, и тогда огорченный Шульц бил их шапкой по головам, но они терпеливо сносили удары, и ускоряли бег, ибо чувствовали, что Шульц особенный мужчина, что у него чрезвычайно страстная натура, а поэтому он никак не может обойтись без садизма, т. к. благодаря именно садизму он делается им намного ближе и роднее.
Уже дома, в избушке Шульц достал из шкафа свою заветную кожаную плетку, скрученную морскими узлами, и, дождавшись, когда его женщины разделись и легли в кровать, с безумным восторгом начал хлестать плеткой по их милым попам.
– А говорил ладошкой! – вскричала одна из них, но Шульц в ответ лишь улыбнулся, и продолжил экзекуцию с еще большей опьяняющей его радостью, и с вдохновением, и с силой!
Ближе к полуночи она снова завыли как совсем недавно в сугробе, а Шульц опять раскурил свою любимую вишневую трубку и лишь промолвил: «Ну, что ж, бывает!»
И долго с каким-то непостижимым счастливым волнением вслушивался в их животные завывания. После этого он испытывал к ним просто невероятную жалость, и опять молил у них прощения, как-будто вместе с этим самым прощением он вымаливал у них саму жизнь.
Бабы немного затихали, слушая мягкий и нежный голос Шульца, и вскоре бросались к нему в сладостные объятия. И опять раздавался безудержный хохот, а радостный Шульц выстреливал в потолок пробкой шампанского, и лил прямо из горлышка бутылки в их раскрытые накрашенные ротики золотистую на цвет и шипучую жидкость, пока опять не впадал в неистовство, и снова не брался за плетку.
– Я так больше не могу! – закричала самая высокая из них, Элеонора, и разбила об голову Шульца пустую бутылку из-под шампанского. Шульц немного покачался, но все же устоял на ногах, потом с неожиданным отвращением поглядел то на плетку, валяющуюся у него в ногах, то на голых женщин, уже зовущих его снова в постель, и опрометью выскочил из избы.
Теперь уже Шульц бежал от женщин, задыхаясь и проваливаясь в глубокие сугробы, а голые бабы в черных шубах и с черными, как смоль, распущенными волосами весело смеялись, катясь за ним следом, иногда даже успевая огреть бедного Шульца его же плеткой по его спине.
– Ой, мамочки родные! – истерично кричал Шульц, закатывая белки обезумевших глаз, и опять бежал до тех пор, пока как медведь, не провалился в глубокий сугроб.
Тогда они его опять, как еще совсем недавно, подняли и усадили верхом на себя, и понесли на себе в избу.
В избушке Шульц, опустившись перед ними на колени, стал нараспев читать свои стихи:
Все время в пьяной полудреме,
Как будто я с рожденья пьян,
Ночами в звездном окоеме
Я вижу женский океан…