Да и выпить…
Выпили. Кто-то и водки. Я – шампанского. Но тоже… все вдруг, на что я только взгляд бросал, тут же взрывалось искрами, как сварка.
Драк не случилось. Хорошо. Хоть местные ребята, уже учащиеся в основном разных елисейских техникумов или профтехучилищ, бросившие там все и приехавшие из города в Полоусно специально кулаками помахать, и обещали устроить нам Варфоломеевскую ночь, еще и хуже – лишить нас всех зубов, в первую очередь передних, бока старательно намять и мозги вправить нам. Чтобы запомнили мы их надолго. Ну, мы и ждали. В полночь уже нагрянули они – не под знаменами, но с боевыми выкриками – и, спрятав в рукавах курток, как доложила нам разведка, грозное оружие – прутья железные от спинок старых коек, скучились возле школы в вольном беспорядке. Но задираться передумали вдруг: ведь «Б» у нас весь целиком почти из местных – а там и кровное родство – брату у брата зубы вышибать за просто так негоже вроде. Те со своими как-то столковались. Петю Зырянова из «Б», парламентера, чуть ли не на руках в спортзал внесли, вернувшись с улицы, с переговоров. Петя и слова вымолвить уже не мог, лишь улыбался, миротоворец. А нам-то что, яланским да усть-кемским, – от драк не бегали мы никогда, готовы были и на этот раз сойтись с противником в смертельной схватке. Но мир в ту ночь нам был желательнее, чем война. Пусть и не мир, хотя бы перемирие. И удалось оно на славу. Не без обильной, правда, дани, парни из «Б» всю ночь которую платили добровольно. Парни из «А» им тоже после подносили. Но вот выдать некоторых Прекрасных Елен, чтобы увести их, как в полон, в сельский клуб на танцы, так и не удалось противнику от нас добиться. Галя нужна была особенно. Их коноводу. Гоше Дуракову. Не женатому еще, но армию уже отслужившему. На пару слов. Галя не вышла.
Я бы костьми лежать остался там, но… Не об этом.
Одна из них, Елен Прекрасных, Лена Елистратова, не объясняя причины, что не обязана была, наверное, и делать, отказалась наотрез танцевать с Рыжим и весь вечер и всю последующую за ним белую короткую ночь провела с Устиненко Колей. Оба они, и Лена и Коля, с Линьковского края, живут – дома наискосок. Я в первом классе только с ними познакомился, а до того их и не видел – Линьковский край для нас тогда был краем света. Дружить они начинали еще летом после восьмого. В девятом почему-то разошлись. Коля тогда увлекся Валей Поздняковой, по прозвищу Панночка, – как прочитали Гоголя, так разом все и ахнули: Так это ж Валя! – которая была на год старше нас, училась уже в медицинском училище в Исленьске и в Ялань приезжала только на праздники да на каникулы. Теперь вот снова: Лена Е. плюс Коля У., чему равняется – известно. Их это дело. Не вникаю. И говорить или слушать о таких сложных ситуациях, или комбинациях, мне не нравится. Обезумевший в очередной раз от свалившегося на него, как снег на голову, горя из-за рассыпавшейся в прах и в одночасье – безудержной и пылкой, с его стороны – любви, решил Рыжий с ходу, оповестив сначала всех об этом, повеситься на вышке интерната; веревку где-то раздобыл; успел уже и петлю сделать; место искал, где привязать, по чердаку, как зверь, метался. То одно его не устраивало – не развернуться, очень тесно, то другое ему мешало – кучи голубиного помета, то что-то третье – как будто свету было недостаточно. Какой там свет, на чердаке-то? Через окошки только слуховые. Не днем, а ночью, хоть и белой. Едва уняли, привереду. Спустились мы с чердака вместе с ним, с несостоявшимся самоубийцей, вниз, битый час утешали его, не выпуская из комнаты, и убеждали, что утопиться будет лучше, чем повеситься, а утопиться можно и в Ялани да и на Ленкиных глазах – это тебе мы, мол, устроим. Я жить не буду все равно. Ну, мы-то знаем. Найденная им где-то веревка оказалась гнилой, порвалась тут же. Привязали мы его, страдальца, к кровати крепко-накрепко ремнями, словно буйного в психушке. Ох, и повыл же, видеть надо было это, поплевался. Меня убить пообещал, прежде чем сам с собой покончит. Угомонился чуть и водки попросил – как перед казнью. Выпил из рук моих полный стакан и не поморщился – как воду; тут же уснул, будто ребенок. Освободили его утром. Полдня ни с кем не разговаривал. После и песни с нами уже пел. Правда, с тоской смотрел на Лену. А Лена с Коли не сводила глаз. Ну и вмешайся, разбери их.
Пока живые. Я и Рыжий. Вчера пришел ко мне – ключ разводной ему понадобился, свой где-то, дескать, потерял – и спрашивает: «А Танька как тебе, Истома?» А я: «Какая?.. Танек много». Да не твоя, мол, не волнуйся. «Я не волнуюсь, – говорю. – Сладких?» Ну, мол. «А чё?» Да, дескать, так.
«Танька как Танька», – так ему ответил. Танька – нормальная девчонка. Только высокая. Как Анна Герман. Даже лицом похожа на нее. Рыжий растет еще, наверное, – догонит.
И с ним, с Рыжим, стало все опять понятно, можно быть за него теперь спокойным – его влюбленностей на всех девчонок мира хватит, вставайте в очередь, девчонки, – и месяц или два можно за него теперь не волноваться.
Пошел с ключом моим домой, за ворота нашей ограды вышел и тут же, слышу, завопил:
Не тревожь ни себя, ни меня!
Не найдешь ни следа, ни огня!
Что прошло, то прошло
И быльем заросло!
И опять на душе светло-о-о!..
Ну, я подумал, Казанова. Ну, я подумал, Магомаев.
Назавтра, в полдень, что было с вечера еще условлено, собрались мы снова в школьном спортзале, словно не ждавшем нас так скоро и не пришедшем в себя после нашего полупечального веселья, – как-то растерянно на нас глядящем. Поодиночке мало кто пришел, больше по двое или трое, как будто группами диверсионными с очень опасного задания вернулись, тихие. Кого где новый день застал – оттуда. Иной как будто, и на самом деле, прямо с фронта – в костюме мятом, не причесан, не ранен, к счастью. Кто только чаем, кто более крепкими напитками, оставшимися после праздника по разным закуткам, силы свои восстановили. Я – лимонадом. С учителями попрощались. На Кемь сходили – наш обычай, – и в Полоусно Кемь ведь, как у нас, там только яр гораздо ниже нашего и не такой, как наш, красивый. Договорились клятвенно, что каждый год мы, выпускники одна тысяча девятьсот семидесятого года, будем встречаться, куда кого судьба не занесла бы; если не явишься – предатель. Местные – разошлись, а интернатские, кому было на чем, стали разъезжаться. За Таней с Дусей парень из Черкасс на «Москвиче» приехал, Поземский Федя, моторист, увез их.
А мы, яланские, пешком домой гурьбой направились.
Идти двенадцать километров. Как от Ялани до Черкасс. Дорога – все повороты, спуски и подъемы – нами изучена – не заблудиться.
Погода была отличная. Не как сегодня. Мне и такая, правда, нравится. Небо было чистое. Не как нынче. Синее – как на Пасху. Зелень свежая, не запыленная. Черемуха тогда еще не отцвела полностью – белела в зарослях и аромат распространяла. Покосы в пойме Кеми, заливные, словно застеленные коврами, были еще сплошь красные – от жарков, тогда еще не увядших и лепестки не обронивших. В бору, который называется Яланским, или Монастырским, пахло песком, смолой, нагретыми солнцем стволами сосен, хвоей и багульником.
И комары, как только сделалось тепло, сразу же полетели – шли мы и отбивались от них ветками. Кто-то курил – от них спасался дымом.