Антон Яковлевич некоторое время молчал, о чем-то думал.
— Документы оформили на Никитенко для поступления в суворовское училище. Пришел вызов. На днях его отправляем. Хороший офицер будет! — Антон Яковлевич даже зажмурился, представляя, видимо, каким может стать офицером в будущем Александр Никитенко, нынешний разведчик и сын полка. — Так чуешь, комбат, какую замечательную молодую гвардию мы вырастили. И такой вот народ господа фашисты хотели поставить на колени. Вот в чем их ошибка, вот чего они не учли, начиная войну с нами. Духа советского человека не учли!
Антон Яковлевич прочитал мою бумагу, сказал, чтобы Петра Рыбалкина я зачислил в казаки и поставил на все виды довольствия, а сам он с командиром полка все уладит. Крепко предупредил: беречь юного бойца пуще, чем себя.
Петю Рыбалкина по просьбе отца мы зачислили коноводом в бывший взвод Рыбалкина-старшего. С конями он имел дело дома.
Растревожило меня появление на батарее Петьки Рыбалкина, сына старшины. Во мне проснулась до поры до времени дремавшая тоска. А тут накатилась она с такой неожиданной силой, что хоть волком вой. Ни сна не стало, ни покоя. Появилась раздражительность. При надобности и без надобности маячил то на огневой позиции, то у ездовых-транспортников, то у коноводов. Кого-то поучал, кому-то делал замечания. Командиры расчетов, люди, знающие службу и умеющие блюсти порядок, провожали меня недоуменными взглядами: какая муха укусила комбата? Поругался с начальником артиллерии полка майором Полуяновым. В другой раз все свелось бы к шутке, а тут — к злой насмешке над начартом и его обиде. Проверяя состояние транспортных средств батареи, начарт ничего существенного не обнаружил. Но начальство должно делать замечания, указывать на упущения, на недостатки. Майору Полуянову не понравилась невыравненность на линейке бричек и повозок. Не по передкам, не по колесам надо ровнять, не то в шутку, не то всерьез заметил он, а по дышлам. Ладно, мол, примем к сведению ваше замечание и недостаток устраним — и делу конец. Человек ушел бы, считая свой служебный долг исполненным. Да еще по начальству бы доложил, что с транспортными средствами в минбатарее полный порядок. Так нет, взыграл дух непокорности, появилось желание уличить не очень компетентного офицера в глупости.
— Но дышла-то, — с ехидцей говорю начарту, — разные: одни короче, другие длинней. Как же по ним выравнивать?
— Длинные — обрежьте.
— Обрезать можно бы. Но лошади у нас тоже разные: одни короткие, другие длинные. Не лучше ли у длинных лошадей что-либо подрезать?
Фыркнул майор, побежал в штаб. Наверное, будет жаловаться на грубость. Нет, надо брать себя в руки. Пусть на душе скребут кошки, пусть давит зеленая тоска, — командир не может, не должен распускаться. С такой мыслью явился к коноводам. И тут встретил Петю Рыбалкина.
— Здравия желаю, товарищ гвардии капитан! — в радостном возбуждении отрапортовал Петр.
— Здравствуй, казак. Как служится?
— Отлично!
Парнишку оказачили. В кою-то пору успели сшить гимнастерочку по росту и штаны с малиновыми лампасами, подобрали сапоги-маломерки и кубанку. До сабли казак не дорос. Его вооружили штыком-тесаком. Отец постарался. Что ж, старшина. Своя рука — владыка. А парнишка от радости на седьмом небе. У меня же тревожное настроение. Я смотрел на бравого казачка и думал: сумеем ли сберечь? Не лучше ли было найти способ доставить его домой? Мужчина в доме. Незаменимый помощник матери. Спросил, написал ли он письмо матери. Написал. Вспомнил строки поэта: «В письмах все не скажется и не все напишется». Так ли этот парень объяснил? Но дело сделано и переделывать что-либо теперь поздно. Между прочим, спросил у Петра, как там, в глубоком тылу, живется людям. Петька посмотрел на меня внимательным взглядом, ответил уклончиво:
— В письмах на фронт — хорошо.
— А не в письмах?
— Не сладко, товарищ гвардии капитан, — ответил Петька.
На том мы закончили разговор с Петей Рыбалкиным. Его недетские слова о тягостях жизни в тылу снова царапнули по сердцу. Моя жена Нина Николаевна в своих письмах ко мне тоже всегда писала: «Живем хорошо». Не хочу упрекать ни свою жену, ни других женщин в святой неправде. Скажу только, что их неправда помогала нам воевать и верить в победу.
О неправде же слов «живем хорошо» я узнал не от Петьки, а значительно раньше, весной 1942 года, когда на пути на фронт мне посчастливилось заскочить к семье, которая жила в Вологде.
Из уральского городка со своим 151-м УРом мы двигались на запад, к фронту. Узнав в дороге, что останавливаться УР будет в Вологде, мне разрешили выехать вперед. На одной из маленьких станций под Свердловском, бросив в мешок буханку хлеба, три банки тушенки, кольцо колбасы, пачку сахара и банку сгущенки, я бегом направился к вокзалу, и как раз дали отправление воинскому эшелону. Недолго думая, я запрыгнул на тормозную площадку одного из вагонов. Место для пассажира не очень уютное, но об удобствах думать не приходилось. Скорее бы оторваться от своего эшелона. Рассчитывал: зайцем доеду до Свердловска, а там пересяду на пассажирский. Но получилось несколько по-иному. На короткой стоянке на станции Глазово охрана эшелона сняла меня с площадки и доставила к своему начальству. Начальством оказался лейтенант. Разобравшись, кто я и что я, куда и зачем еду, лейтенант предложил в Свердловске не сходить, а составить ему компанию, остаться в эшелоне.
— До твоей Вологды мы домчимся побыстрее курьерского, — сказал он.
Эшелон с военными грузами шел к фронту, и ему была открыта «зеленая улица». Таким образом, свой эшелон я опередил на целых двое суток. И вот я дома. Явился нежданный, негаданный. Словно с неба свалился. Все: жена Нина, трехлетняя дочь Танюшка, мать жены Глафира Андреевна — безмерно рады. Обо мне и говорить не приходится. Глафира Андреевна хлопочет с самоваром, собирает на стол посуду, в чайнике заваривает какую-то траву. Садимся за стол. Глафира Андреевна наливает чай, подает. Я смотрю на тещу, на жену. Та и другая молчат. И отводят глаза в сторону.
— А к чаю у вас что-нибудь есть? — спрашиваю.
Жена опускает голову. На щеках у нее появляются слезы. Говорит тихо, с дрожью в голосе:
— Сегодня у нас ничего нет.
Я спохватываюсь. Ругая себя за глупейший вопрос, торопливо развязываю свой сидор.
— А вчера что-нибудь было?
— Чай был…
— Вареный или жареный? Чай или чаище?
Понимаю: шутки мои грубые, вульгарные, никчемушные здесь, но что-то меня прорвало, я не могу себя остановить. На стол не выкладываю бережно, а кидаю хлеб, колбасу, тушенку, сахар. У жены — широко открытые, испуганные глаза. Танька, дочка моя, выскочила из-за стола, прыгает посредине комнаты. А бабушка, Глафира Андреевна, кончиками платка утирает глаза. Такого богатства в доме давно не было. Говорю громко, весело:
— Будем пировать!
— Будем пировать! — вторит мне несмышленая дочка, прыгает мне на руки, обвивает шею тонкими, худыми и слабенькими ручонками. — Мама, баба, будем пировать!