«Сохрани, сбереги…» Тревога за Катю никогда не покидала меня. Но, видно, сама судьба сберегала Катю. А вот от любви эта судьба уберечь не захотела. Катя подружилась с командиром взвода Михаилом Тарасенко. Дружба их была такая чистая, трепетная и возвышенная, что я не только не стал мешать и показывать свою командирскую власть, но даже способствовал, устраивая как бы невзначай им встречи.
Юрченко не забывал о своей подшефной. Частенько он звонил по телефону на батарею и справлялся о Катином житье-бытье, о ее боевых делах.
Каким-то образом до Юрченко дошла весть о Катиной дружбе с Тарасенко. Замполит специально приехал на батарею.
— Ну, комбат, показывай мне своего жениха.
— Какого жениха? — притворно удивился я.
— Не хитри. Вызывай сюда. Познакомлюсь.
Ну, думаю, нагорит на орехи Тарасенко, а попутно и мне за то, что «не сберег». Беседа их длилась долго. О чем они говорили — не знаю. Только тот и другой остались друг другом довольны. Уезжая, Юрченко сказал о «женихе»:
— Хороший парень. Хотел бы я сына такого иметь. Береги его. Всех береги. Ты понял, комбат?
Прошло немного времени, как снова позвонил Юрченко. Разговор о Кате. Ее направляют на учебу в Москву. Но не в театральный институт, а в какую-то медицинскую школу для повышения квалификации фронтовых сестер. Думаю, что без Юрченко здесь не обошлось. Виделся уже конец войны, и Катя могла день победы встретить на учебе. Такому обороту дела в душе я был рад. Рад за Катюшу — война закончится, и она придет к своей мечте, за Тарасенко — он не будет дрожать за ее жизнь, был рад и за себя. За себя потому, что я… «сберег» ее. Катя, узнав о направлении ее на учебу, заявила: «Не поеду — и все!» Мне и Тарасенко стоило немалых трудов, чтобы уговорить девушку. Не куда-нибудь отправляют, а в Москву. Я больше напирал на приказ по дивизии, которого нельзя ослушаться.
Второй человек — мой коновод Николай Иванович Чернышев.
В полк Николай Иванович пришел ополченцем в дни его формирования в Урюпинске. Сам он родом из города Калача Сталинградской области. Солдатская лямка старому казаку, прошедшему в молодости две войны, не была в тягость. Всякое дело он делал спокойно, без суеты и спешки, но надежно и добротно. До того, как стать моим коноводом, Николай Иванович работал ездовым на повозке с боеприпасами. Повозку свою содержал исправной, а лошадей — ухоженными.
Старый казак по возрасту давным-давно мог уйти из армии, как уходили его одногодки. Но он этого упорно не хотел. «Эту работу (войну) надо одолеть до конца. Прикончим Гитлера — душа будет спокойна». Когда я заводил разговор о том, что не пора ли ему, Николаю Ивановичу, подумать об отдыхе, он начинал не на шутку сердиться, вставал на дыбы, с обидой выговаривал мне, что, мол, я хочу избавиться от него, спровадить старого коня, как надоевшего и ненужного.
— Ишь, на отдых… Неужели нет того разумения, что на том свете наотдыхаемся?
Я выслушивал стариковское ворчание и оставлял казака. Я глубоко уважал Николая Ивановича. Как старшего товарища, как отца. С ним я не знал никаких житейских забот и хлопот. А мой Казак благодаря Николаю Ивановичу вызывал зависть многих офицеров полка своей ухоженностью. В Казака Николай Иванович был просто влюблен. В последнее время Николая Ивановича стал жестоко мучить ревматизм ног. И хотя он всеми силами скрывал свою хворь, но я видел страдания старого воина. И, набравшись мужества, при очередном увольнении старших возрастов решительно сказал:
— Все. Собирайтесь, Николай Иванович, домой. За службу, за работу великое вам спасибо.
Казак пытался еще артачиться, наговорил мне всяких страстей-напастей, что, дескать, со своею бесшабашностью (напомнил мне случай под Корсунью) я пропаду ни за грош ни за копейку, что молодые казачата не доглядят за командиром и я буду ходить голодным, разутым, раздетым, что славного Казака новый коновод доведет до ручки, потому что не знает его характера и привычек.
— Нет, Николай Иванович, никакие доводы не помогут. Приказ по полку подписан. Собирайся, дорогой друг и товарищ, в дорогу.
Он понял, что это решение окончательное. Сразу как-то сгорбился, сник. Спросил тихо, чуть заикаясь:
— Уезжать — когда?
— Сегодня вечером. Идите в штаб полка за документами.
Он побрел от меня стариковской шаркающей походкой. Но не в штаб полка, а на коновязь. «Прощаться с Казаком», — с грустью подумал я.
Вечером на батарею приехал полковник Юрченко. Виктор Захарович был оживлен, весел. Сразу спросил, собралась ли Катя.
— С грехом пополам.
— Ну ничего, в Москве она все поймет и оценит.
На проводы пришло полковое начальство — командир полка и его заместитель. Пригласили Тарасенко.
Николай Иванович и Катюша на скорую руку сгоношили прощальный ужин. Сели за стол. Трофейную «цуйку» разлили по кружкам, чокнулись, выпили. И заговорили о Москве. О том, что жизнь в столице наладилась, что затемнение снято, что театры из дальних городов вернулись. Большие синие глаза Кати заблестели, щеки налились малиновым соком. Ее попросили что-нибудь спеть. Но петь она не захотела, сославшись на не соловьиное настроение.
— А вот прочитать что-нибудь прочитаю. — Она задумалась, как бы ушла в себя.
Катя знала уйму стихов. И там, где она оказывалась — в блиндаже, в землянке, в палатке, — батарейцы не скучали. Сейчас же она стала читать не стихи, а рассказ Алексея Толстого «Русский характер».
…Танкист, горевший в танке, перенесший всякие пластические операции на лице, приезжает из госпиталя домой и, сказавшись матери и отцу другом их сына Егора, рассказывает о героизме Егора, о самом себе. Мать не признает сына, но глаза — сыновьи, жесты — сыновьи. Материнское сердце не обманешь. Не обманешь сердце и любимой Кати. Егор, чтобы не мучить родных и любимую, чтобы не мучиться самому, уезжает в полк. И следом получает письмо. А в нем — крик души: приезжий человек был — это ты, Егор!
Катя побледнела. Глаза ее горели. Она неотрывно смотрела на своего друга Михаила Тарасенко. И в рассказе обращалась только к нему. Этим рассказом она клялась ему в верности, что бы с ним ни случилось.
Потом обратила свой взгляд на Ниделевича, как будто знала и плохо сложившуюся судьбу его семьи. Ниделевич от этого взгляда и от слов Кати вздрогнул, отвернулся и нервно стал тереть лицо. Потом как-то суетливо поднялся, неуклюже извинился за свою забывчивость — мол, не сделал очень важного дела и торопливо ушел. Забыв даже попрощаться.
— Что это с ним? — недоуменно спросил я, кого — и сам не знаю.
Ковальчук сердито толкнул меня в бок: «Молчи-и-и!»
Катя негромко и устало произнесла последние слова рассказа о силе и красоте русского характера и, не ожидая наших похвал, выбежала из блиндажа. Мы, потрясенные и рассказом, и исполнительницей, долго молчали. Потом Юрченко тихо сказал:
— Пора по коням.