Даже когда боец пытался на несколько часов забыть ужасы боев, обращаясь к своей жене или возлюбленной, война все равно оставалась с ним. Один солдат писал: «Мария, надеюсь, ты не забыла наш последний вечер. Потому что сейчас, минута в минуту, ровно год с тех пор, как мы расстались. Мне было очень трудно проститься с тобой. Очень печально, но мы должны были расстаться. Так приказала Родина. Мы выполняем ее приказ. Родина требует, чтобы те, кто защищает этот город, стояли до конца. И мы это сделаем».
[461]
Судя по всему, для большинства русских солдат эта война действительно стала Великой Отечественной. Можно предположить, что цензуры они боялись больше, чем врагов, не исключено, что большевистская пропаганда оказалась эффективнее, чем нацистская, но слова о готовности пожертвовать своей жизнью за Родину воспринимаются как нечто большее, чем просто идеологический штамп. Они действительно были готовы защищать свою землю и своих родных до последней капли крови. «Может быть, меня осудят, – писал лейтенант Красной армии своей невесте, – если прочтут это письмо и узнают, что я воюю за тебя. Но я не могу отделить, где кончаешься ты и начинается Родина. Для меня ты и она – одно и то же».
[462]
Очень показателен сравнительный анализ писем домой, написанных офицерами и солдатами обеих противоборствующих сторон. В посланиях многих немцев, находившихся в то время в Сталинграде, стали появляться новые ноты – боль прозрения, неприятие того, что происходит. Неужели это та самая война, которую они так успешно и победоносно начали совсем недавно? «Я часто спрашиваю себя, – писал жене один немецкий лейтенант, – ради чего все эти страдания. Неужели человечество сошло с ума? Это страшное время навсегда оставит след в душе многих из нас».
[463]
И, несмотря на заверения ведомства Геббельса о близкой победе, многие женщины Германии чувствовали, что до нее еще очень далеко. «Меня не покидает тревога. Я знаю, что ты постоянно в боях. Я всегда буду верна тебе. Моя жизнь принадлежит тебе и нашему миру».
[464]
Наряду с этим в Красной армии было немало солдат, которые или забыли о том, что их письма подвергаются цензуре, или пребывали в таком состоянии, что им уже было все равно. Многие жаловались на то, что недоедают. «Тетя Люба, – писал домой молодой красноармеец, – пожалуйста, пришлите мне что-нибудь из продуктов. Мне стыдно просить вас, но заставляет голод».
[465]
Одни признавались родным в том, что вынуждены собирать объедки, другие писали, что солдаты болеют из-за плохой еды и антисанитарии. Боец, страдавший дизентерией, предрекал: «Если так будет продолжаться и дальше, не избежать эпидемии. У нас также есть вши, главный источник болезни». Вскоре его пророчество сбылось. В госпитале № 4169 пришлось срочно изолировать солдат, заболевших тифом. Врачи решили, что раненые заразились от местных жителей по дороге в госпиталь.
[466]
Пораженческие настроения не были единичными. Политработников, подозрительность которых скорее напоминала паранойю, обеспокоили результаты проверки писем, проводимой органами НКВД. «В одной только 62-й армии за первую половину октября военная тайна разглашалась в 12 747 письмах, – докладывало в Москву политуправление фронта. – В некоторых письмах содержатся явные антисоветские заявления, восхваление фашистской армии и неверие в победу Красной армии».
[467]
Приводились выдержки из нескольких писем. «Сотни, если не тысячи людей погибают каждый день, – писал один красноармеец своей жене. – Все так тяжело, что я не вижу выхода. Можно считать, Сталинград уже сдали». Большинство гражданского населения России в тылу жило впроголодь – люди варили похлебку из крапивы и лебеды, но и на фронте продовольствия не хватало. Солдат 245-го стрелкового полка писал своим родным: «У вас, должно быть, кричат, что все должно быть для фронта, но у нас нет ничего. Еда отвратительная, и ее мало. Все, что говорят, неправда». Любая откровенность в письмах могла стать роковой. Лейтенант, написавший, что немецкие самолеты очень хорошие, «…наши зенитчики сбивают только единицы», тут же был объявлен предателем.
Опасность исходила не только от цензоров. Один наивный 18-летний украинский парень, направленный в дивизию Родимцева, сказал своим товарищам, что не все, что говорят о враге, правда. «На оккупированной территории у меня остались отец и сестра, и немцы там никого не убивают и не грабят. Они хорошо обращаются с людьми. Моя сестра работала у немцев».
[468]
Дальше ему задавали вопросы уже в особом отделе. В Москву ушло донесение: «Идет следствие».
И все-таки политические репрессии в РККА стали слабее. Сталин, всеми силами пытавшийся укрепить боевой дух своих войск, вспомнил о славном боевом прошлом русской армии. Для высшего командного состава были учреждены награды, напомнившие о подвигах ее великих полководцев, – ордена Кутузова и Суворова, но самой значимой переменой стал приказ № 307 от 9 октября 1942 года, восстанавливающий в армии единоначалие. Роль политруков была понижена до воспитательной работы.
Комиссары и до этого знали, как сильно презирают и ненавидят их офицеры. Теперь это презрение многие даже не считали нужным скрывать. По слухам, наиболее оскорбительно вели себя офицеры авиационных полков. Политическое управление Сталинградского фронта сетовало на сложившееся «абсолютно неправильное отношение»,
[469]
ведь один командир полка сказал своему начальнику политотдела: «Без моего разрешения ты не имеешь права входить и обращаться ко мне».
[470]
Бытовых привилегий у политработников больше не было – теперь они были вынуждены питаться вместе с простыми солдатами. Даже младшие лейтенанты осмеливались спрашивать, почему комиссары должны получать офицерский денежный аттестат, если они «больше ни за что не отвечают, только читают газеты и спят».
[471]
Политотделы стали рассматривать как ненужные придатки. Могли ли комиссары с этим смириться? Добронин, несомненно желая получить поддержку, писал Щербакову, что все это ведет к «контрреволюционным высказываниям».
[472]
При этом еще в начале октября он докладывал, что один солдат сказал: «Вот придумали ордена Кутузова и Суворова. А если снова появится Георгиевский крест, тут и советской власти конец».
[473]