Газета мечты Лэнгли не могла быть просто регистратором событий, ее единственный выпуск на все времена требовал ясного и недвусмысленного отчета о том, что составляет нашу жизнь. Так что большой организационной проблемой было отобрать из ежедневных газет за многие годы базовые эпизоды и виды деятельности на все времена.
Все последующие годы его ждали одни испытания. Однажды он рассказал мне о массовом самоубийстве девятисот человек, живших в маленькой латиноамериканской стране, о которой я прежде и не слыхивал. Они были американцами, которые уехали туда, чтобы жить в хижинах, стоявших в несколько рядов, и это их вождь расписывал им как идеальный коммунистический рай. Они готовили себя к самоубийству, выпивая безвредную красную жидкость вместо яда, но, когда пришло время и вождь объявил, что невозможно больше терпеть угнетение окружающего мира, они не колеблясь проглотили настоящую отраву. Все девятьсот. Я спросил Лэнгли: «Куда ты отнесешь это событие?» Он сказал, что поначалу думал поместить его в папку «Мода», как и то, когда все разом меняют цвет одежды. Или когда какое-то словечко из сленга вдруг оказывается на устах у всех. «Но в конце концов, — сказал брат, — я поместил это в еще формирующуюся папку для событий, о которых возвещают аршинные заголовки: «Уникальное». Там это должно полежать в ожидании, пока не случится еще один приступ безумия в духе знаменитого шествия леммингов. А у меня есть подозрение, что он непременно случится», — добавил он.
Президентские должностные преступления в те годы составили еще один раздел в этом досье брата. «Пока следующий президент не нарушит Конституцию, которую он поклялся защищать, такое событие нельзя расценивать как чреватое продолжением. Но я жду», — пояснил он.
Однажды мой брат вошел с утренней газетой и, не говоря ни слова, принялся закрывать ставни на окнах и запирать их. Я слышал, как бухали, сходясь, ставни, словно тяжелые двери, и следил, как уходит с моих глаз патина просветленной темноты. Воздух в особняке стал прохладнее. Странный сдавленный звук вырвался из горла моего брата, в котором я далеко не сразу распознал старание не утратить выдержку.
Жуткое подозрение — аж сердце защемило — заставило меня подняться из-за рояля.
— Что случилось? — спросил я.
Он прочел: «В отдаленной деревушке Центральной Америки в неглубокой могиле были найдены тела четырех американских монахинь. Их изнасиловали и расстреляли. Об их именах пока ничего не сообщается».
Не хотелось верить тому, что я услышал. Я настаивал: пока не назовут имена, мы не можем быть уверены, что одной из этих монахинь была Мария Элизабет Риордан.
Лэнгли пошел наверх и отыскал жестяную коробочку, где хранил ее письма. Она писала нам время от времени, поскольку орден мотал ее по свету: она переезжала из одной африканской страны в другую, потом ездила по странам Южной Азии, а через несколько лет — по деревням Центральной Америки. Письма были одинаковы, где бы она ни была, словно она совершала кругосветное путешествие по миру разрушения и смерти. «Дорогие друзья, — писала она в последнем письме, — я здесь, в этой стране лишений, раздираемой гражданской войной. Как раз на прошлой неделе пришли солдаты и увели из деревни нескольких мужчин и расстреляли их за связь с мятежниками. Они были всего лишь бедными крестьянами, пытавшимися прокормить свои семьи. Остались только старики, женщины и дети. Мы даем им утешение, какое можем».
Письмо пришло несколько месяцев назад из той самой деревни, которая упоминалась в газете.
Я человек не религиозный. Я молил о прощении за то, что ревновал к ее призванию, за то, что томился по ней, обнажая ее в своих снах. Но, говоря по правде, вынужден признать, что я был настолько ошеломлен столь ужасной участью монахини, что у меня никак не получалось мысленно совместить с нею мою ученицу по фортепиано Марию Элизабет Риордан. Даже сейчас мне чудится ее чистый запах, который я ощущал, когда мы сидели рядом у пианино. Я способен вызывать его усилием воли. Она тихонько говорит мне на ухо — вечер за вечером, — следуя мельканию движущихся картинок: «Вот сейчас смешная погоня, люди высовываются из машин… а вот герой скачет на лошади… вот пожарные скользят по шесту… а вот (я чувствую ее руку на своем плече) влюбленные обнимаются, смотрят друг другу в глаза, а теперь титр со словами… «Я тебя люблю».
После нескольких дней молчания, царившего в нашем доме, я сказал Лэнгли:
— Это мученичество, вот это и есть мученичество.
— Почему? — переспросил Лэнгли. — Потому, что они были монахинями? Мученичество — изобретение религии. Если бы это было не так, почему же ты не говоришь, что четыре маленькие девочки, зверски убитые в воскресной школе в Бирмингаме, мученицы?
Я думал об этом. Не исключаю и такую возможность: монахиня простила бы своего насильника и коснулась бы его лица двумя перстами, когда тот подносил ей пистолет к виску.
— Есть разница, — сказал я. — Набожная вера монахинь привела их в обитель зла. Они знали, что идет гражданская война, что по стране бродят вооруженные дикари.
— Ты дубина! — заорал Лэнгли. — Кто, по-твоему, их вооружил? Это наши дикари!
Только вот я не знаю точно, когда все это случилось. То ли мой разум дает сбои и хранящиеся в нем воспоминания стираются, то ли я наконец-то внял принципам вневременной газеты Лэнгли.
* * *
Ставням нашим так никогда и не суждено было раскрыться. Лэнгли договорился с газетным киоском, где покупал свои газеты, чтоб их доставляли к нашей входной двери. Ранние выпуски утренних газет прибывали обычно часов в одиннадцать вечера. Вечерние доставлялись к нашему порогу к трем часам дня. Когда Лэнгли все же выходил из дому, это случалось только поздним вечером. Покупки он совершал в бакалейной лавке, которая открылась всего в нескольких кварталах на север от нас, и там продавался вчерашний хлеб. Брат взял за правило опекать эту лавку, покупать там больше того, что нам было нужно, в общем-то, поскольку местная газета, освещавшая приемы в посольствах и показы мод и публиковавшая интервью с дизайнерами внутренних интерьеров, сообщила, что хозяином лавки был латиноамериканец. «Господи боже ты мой, — кричал Лэнгли, — бегите, если жизнь дорога, они уже здесь!»
По правде сказать, это был один из признаков меняющегося города: медленная, едва ощутимо накатывающая волна с севера — одного пустяка вроде бакалейной лавки или пары негритянских лиц, замеченных на улице, хватало, чтобы наши соседи вздымали руки вверх. И разумеется, нам с братом неизбежно суждено было сыграть роль Первопричины: это же Кольеры, если говорить о том, что дало о себе знать, и подстрекали к такому несчастью. Вся враждебность, что была направлена на нас со времени пожара у нас на заднем дворе… нет! нарастала со времен наших танцев с чаем… без остатка выплеснулась наружу.
Довольно регулярно мы получали анонимные письма с ругательствами. Помню день, когда конверты, просунутые в дверную щель и рассыпавшиеся по полу, чем-то напомнили мне трепыхание рыб, пытающих выскочить из сетей. Нам угрожали, нас поносили, а однажды в конверте, который мы вскрыли, роль послания сыграл дохлый таракан. Был ли это иероглиф, сообщавший о том, как представляет нас себе наш корреспондент? Или это означало, что по нашей вине вся округа кишит паразитами? Что правда, то правда, тараканы у нас были, и были с тех пор, как я себя помню. Меня они никогда не беспокоили, бывало, почувствую, что ползет что-то по коленке, и смахиваю, как смахнул бы муху или комара. Лэнгли относился к тараканам с уважением, как к существам, наделенным своего рода разумом или даже признаками личности — с их хитроумной увертливостью, с их смелостью, когда, почуяв угрозу, они очертя голову бросались вниз с поверхности стола. А еще они были способны выражать неудовольствие шипением или писком. Тем не менее мы устраивали для них ловушки, и, разумеется, было глупостью обвинять нас в том, что это от нас они перебегают в другие дома. Люди в нашей округе стеснялись признаться, что в их собственных изысканных домах водятся паразиты. Только вот тараканы стали обитателями этого города еще со времен Питера Стайвесанта.
[29]