Книга Предел забвения, страница 69. Автор книги Сергей Лебедев

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Предел забвения»

Cтраница 69

Она приподняла волглую, потемневшую, обметанную белесыми усиками плесени крышку, отвернула слой мокрой слипшейся соломы, затем — слой сопревшего смородинового листа.

В бочке лежали серебристой, лунной желтизны моченые яблоки, своей младенчески сморщенной кожицей похожие на новорожденные планеты; я отступил — от кадушки с яблоками исходил неяркий свет, сияние давно минувшего лета; этот свет растворил в себе болотную темноту, которую я невольно притащил в дом, мягко, бережно озарил край ее лица, и я понял, что моей хозяйке гораздо больше лет, чем я сперва подумал; утро — утро наступило, и мне на миг показалось, что я — путник, случайно попавший на ночлег к отшельнице-богине, пестующей эти яблоки-планеты, хранящей их вдали от людей, и если она подарит мне одно из яблок, я стану кем-то, кем не был и не думал быть. Яблоки не обещали ни силы, ни вечной молодости — одну только веселую страсть жить; они пахли хмелем без грубости хмеля, чисто, ясно, свежо, и губы уже предвосхищали их прохладный, пузырящийся, кислящий вкус.

Я ответил старикам, что не стану рубить яблони, и обещал набрать топляков на реке; тогда они сказали — постриги нас, и старик-рыбак протянул мне ножницы, такие же, как те, что висели на даче, когда Второй дед предложил остричь меня наголо; почерневшие, угольного цвета, старинные — это ощущалось по форме ножниц, вычерченной так, словно люди в прошлом иначе кроили ткань, иначе касались вещей, вообще иначе видели.

Я замер; мне показалось, что постричь стариков — предуготовить их к смерти; а они попросили еще и мыла, и я, предчувствуя его запах искусственной свежести, химической чистоты — последней чистоты для них, — испугался; но потом вымыл каждого в бочке с дождевой водой, срезал ножницами длинные спутавшиеся пряди, и старики, переодевшись в белое бязевое белье, стали касаться друг друга, пользуясь один другим, как зеркалом.

Я принес им бревен, напилил и наколол дров; старики сидели, привыкая к себе новым — и не могли привыкнуть, сила привыкания иссякла в них, они только слушали, как визжит пила, как звонко бьет в смолистую древесину топор, и эти звуки — звуки начала, дела, строительства, — казалось, доносились до них все тише.

Я не стал спрашивать стариков про остров; их прошлое виделось мне чем-то очень хрупким, неустойчивым; тронь что-то там, в прошедшем времени, — и случится обвал, рухнет подточенная память, сокрушится сердце, сжившееся с болью.

Старики молчали, и я ушел; слова прощания уже не достигли бы их. Шлюпка, подхваченная прибрежной стремниной, поплыла быстро, дома на берегу пропали в сумерках, большое яблоко луны бросило на воду мерцающий свет, и я направил нос шлюпки по лунной дорожке.

Я плыл всю ночь; река пронесла шлюпку над мелями и омутами, над рыбьими спинами; а утром, когда с речных заливов потянулся холодный туман, я увидел остров.

Я узнал его — округлый, безвидный, надвое делящий реку; окруженный туманом, он, казалось, зародился в сгущении речных испарений и вместе с ними исчезнет, когда поднимется солнце; зеленые космы донной травы, струи течения — все стремилось к нему, все на него указывало; он поднялся из вод, как спина кита. Шлюпка ткнулась в песок, и я ступил на берег, след мой, оттиснутый в песке, тут же наполнился водой.

Остров был просто плоскостью, овалом; казалось, эту землю вырезали из середины азиатских степей, где народы кочевали, перевозя с собой свою историю, существующую лишь в памяти сказителей, историю, которую можно было развернуть и свернуть, как юрту; и тамошняя земля была целиной не только потому, что ее не касался плуг земледельца — лишь оседлость человека дает месту бытие во времени, а там, где человек никогда не задерживался, время не начиналось, и эти места, как остров, на котором я стоял, обосабливались в своем несуществовании для общей человеческой памяти.

На острове росли трава да редкие кусты карликовой березки; он весь просматривался, на нем не было ни всхолмья, ни ложбины. Если я что-то и думал найти, то теперь это было бессмысленно: то, что сначала явилось в размерности точки на карте, получило действительный масштаб, но оказалось столь же условно.

Я пошел по острову; туман развеялся, в небе возник черный коршун-падальщик; он облетел остров по кругу, потом снизился — и спикировал вниз.

Там, впереди, была черная дыра.

За сотню шагов стало видно, что это провал в земле: похоже, вода просочилась понизу, размыла грунт, и возникла воронка с неровными краями, в нее лохмотьями свешивался ягель. В этой промоине посреди плоскотины острова и был весь смысл моего путешествия; она была единственной отметиной, единственным отверстием в плывучей земле, которое эта земля не могла сравнять заподлицо, и она опасно и страшно звала к себе. Что-то произошло внутри острова, и земля отверзлась — снизу вверх.

Чем ближе я подходил, тем сильнее от промоины веяло холодом — не воображаемым холодком, возникающим от волнения, от опаски, а именно холодом. Он изгонял слабое тепло северного лета, остужал кровь, но слабел и сам, и в нем медленно оттаивали запахи-призраки, запахи-мертвецы; они плыли, гонимые волнами холода, и казалось, что я подхожу к давнему, заснеженному пепелищу.

Услышав меня, коршун вылетел из воронки; он что-то нес в клюве, не разобрать, что; он поднялся выше, тяжело набирая высоту, и стал летать широкими кругами, видя сверху то, чего не видел я: дно промоины. Черная птица чертила в воздухе ту же воронку, будто заклинала смерч или, наоборот, не могла преодолеть притяжение ямы, настигшее ее и на высоте; черная птица, коршун-падальщик, прижизненно гниющее изнутри существо, которому поэтому не страшен трупный яд, — я боялся и думать, что уносил он в клюве, что нашел он в промоине, но продолжал идти.

Я остановился, не доходя до края нескольких шагов; я уже видел стенки промоины, пласты льда вперемешку с землей, стенки были источены водой, но вечная мерзлота не таяла, а лишь оплывала, округляясь выступами, гладкими и скользкими; к краю подходить было нельзя — почва расползалась, обнажая лед, скат уходил вниз все круче, но и остаться в трех шагах, не увидев дна, тоже было невозможно: я чувствовал, что если вернусь за шестами, за веревкой, промоина закроется, пропадет, что смотреть в нее можно только таким, каким пришел, не надеясь уберечься.

Осторожно, по миллиметру передвигая подошвы, я приближался к краю; воронка, словно длящийся горловой спазм, втягивала в себя; мир был велик, она была мала, но вблизи так не казалось: ее малость была опасной малостью пасти, которая будет увеличиваться с каждой проглоченной долей, пока не вырастет в половину мира и не сожрет вторую половину. Пока же эта пасть выжидала, таилась на отдаленном и пустынном острове, набираясь сил, но коршун-падальщик уже знал, куда ему лететь.

Взгляд за край воронки я не помню; то, что я увидел, ударило не по глазам, а со скоростью света распространилось в моем теле, и тело дрогнуло от безвыходности сознания; сознание пыталось скрыться, чтобы не вмещать увиденного, но пути не было, и тогда во всем теле словно угас день; я падал в яму — и падал в темный провал внутри себя; сама почва сознания, столь привычная, столь надежная, что ее не ощущаешь, а ощущения и впечатления лишь накладываются на нее, вдруг расступилась, и под ней задышала тьма; когда закрываешь глаза, внутренний взгляд всегда улавливает какой-то свет, пусть порой и слабый, отдаленный, но тут света не было вообще: меня словно лишили внутреннего зрения, ослепили сознание, отрезали его от органов чувств, и падения на дно я уже не ощутил.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация