Всё стало ничтожным и малым в сравнении с ней; потому, наверное, что во всём этом меня совсем нет: нет моих амбиций, есть только стремление и долг.
Я видел, как мне проигрывают те, кто думали, что занимаются со мной одним и тем же.
Они совершали несколько ошибок сразу.
Они думали, что играют и со мной тоже – а я не вёл с ними соревнований.
Они делали какие-то ставки – а мне было всё равно, я просто шёл за ситуацией.
В их работе присутствовали они сами, их страсти, их побуждения, их обиды, в общем, там было слишком много человеческого – я же отсутствовал, я отменил себя.
Человеческое всегда проиграет.
Я так думал. Но это вовсе не означает, что всё обстоит именно так.
Люди предполагают, что, когда ты выходишь на митинг, или на любую трибуну, зная, что находящиеся в зале, на площади, на стадионе ждут тебя, – наивные люди уверены, что ты испытываешь какое-то чувство к самому себе, что всё это сродни особенному удовольствию.
А я не чувствую вообще ничего, я просто иду и делаю.
Я не люблю власть и не люблю атрибуты власти.
Видя людей, облечённых великой властью, я не могу разглядеть ореола над ними, я точно знаю, что предо мной всего лишь человек.
Ещё знаю, что это большое несчастье – оказаться в его тонкой шкуре, на всех этих перекрёстных взглядах, выносить непрестанные перегрузки.
Он человек, я человек, все люди.
Но я шёл за ситуацией, я попал в неё, и повёл её за собою.
Так сложилось, и я ничего по этому поводу не испытываю.
Некоторые из наблюдавших меня внимательно, чаще всего женщины, подозревают во мне ранимость, ломкость, – и думают, что эта моя отстранённость, кажущаяся закрытость, эта моя аритмичная жестикуляция – свидетельство их правоты.
Женщины – особенно женщины, с которыми ты никогда не был и не будешь близок, – часто объясняют мужчину исходя из той позиции, которую они занимают по отношению к нему.
Они, к примеру, далеки, но хотели бы стать ближе.
В итоге они произносят какие то вещи, несколько расходящиеся с действительностью, – проще говоря, несут откровенную, неощипанную дичь.
Мужчина пожимает плечами: хорошо, пусть так, хотя это не совсем так.
Женщина довольно усмехается и говорит: ты всё скрываешь, на самом деле я попала в твоё самое потайное.
После этого она смотрит на тебя ещё ласковей, или ещё жалобней, или, несколько позже, ещё злее.
Надо сказать, что мужчины схожим образом объясняют мир – в зависимости от той позиции, что мир занял по отношению к ним.
Если мир не хочет близости с этим мужчиной, мужчина обвиняет мир в том, что он нелеп, глух, подл.
Мир пожимает плечами.
Мужчина говорит: на самом деле, я всё отлично вижу, нечего тут кривляться. Будь ты проклят, урод, – говорит мужчина миру.
Я не знаю, насколько я раним и что там с моей жестикуляцией – но я открыт куда больше, чем все известные мне здесь персонажи, и несколько раз уже переходил через те ситуации, которые раздавливали шедших до меня по тому же пути.
У меня не железные нервы, всякий мой поступок – это преодоление; просто я преодолеваю то, куда люди с железными нервами не ходят.
Политик – всегда человек, который в чём-то хотя бы раз виноват. Или не раз.
Однажды может появиться – но может и нет – человек, который не виноват ни в чём.
Сделать политическую карьеру в России просто – нужно иметь немного совести и приходить вовремя.
Я приехал к Деду – старейшему оппозиционеру, эксцентричному провидцу, – приехал с утра, на метро.
У подъезда, как обычно, стояли машины наблюдения.
Охрана Деда меня узнала, и я поднялся на шестой этаж.
Снизу уже передали в квартиру, что сейчас я буду звонить в дверь.
Меня впустили.
Дед был в пиджаке, в джинсах, в берцах на толстой подошве – седой, красивый человек с хриплым голосом. Если увидеть его мельком со спины, можно подумать, что перед тобой подросток. Потом он вдруг оглянется, и думаешь: о, я ошибся на сто лет как минимум. Вполне возможно, что на триста.
Он быстро и несколько удивлённо посмотрел на меня, словно выбирая, как отреагировать.
– О, – сказал строго, но довольно. – Кто приехал. Привет!
Мы поздоровались – он подал свою тонкую сухую руку, будто бы не очень свободную в движении, слишком прямую.
Вообще говоря, всю жизнь общающийся с людьми – подчиняющий себе людей и управляющий ими, – Дед ни с кем особенно не может, или не пытается сблизиться, по сути своей он, скорее всего, социопат.
В этом есть юмор, это меня смешит: мало кого я так любил на свете, как этого джентльмена, словно приехавшего в Россию на карете, – но не из прошлого или позапрошлого, и даже не из будущего, а откуда-то из перпендикулярной реальности.
Карета, естественно, чужая, на козлах сидят двое таких – не то матросов, не то бомбистов, – сущие черти.
Те, кто собрались в квартире Деда – я знал их всех по именам, каждый из них сидел в тюрьме, все вместе они просидели как минимум лет семьдесят, почти все они воевали, все вместе они навоевали ещё лет тридцать, – больше такой компании на всю Россию не было ни у кого.
«Кто это с вами?» – «Это мои ребята, сто лет стажа в аду».
В своей манере Дед потирал ладони и посмеивался, быстро переводя взгляд с одного своего бойца на другого.
Они очень подробно обсуждали, чем отличаются дальняки в самых главных русских тюрьмах. О чём ещё могли они говорить, раз собрались столь обнадёживающим утром вместе.
Посредине столицы, как сообщила радиостанция на кухне, – ведущие вели себя так, словно у них в студии был ужасный бардак, и всюду валялись бумаги, – собрались полмиллиона человек.
– Ну что? – хрипло сказал Дед, таким голосом, словно собирался выпить в отличной компании, а потом сразу прыгнуть с обрыва в реку. – Пора ехать!
Мы спустились пешком – впереди охрана, сзади охрана, я шёл сразу за Дедом, разглядывая его рабочую кепку, его хорошо выбритый, серебрящийся сединой затылок.
На улице я поднял воротник: ветер показался мне слишком холодным.
Мы забрались в чёрную, пожившую, пахучую «Волгу».
Путь тут же заблокировал вылетевший на бешеных парах джип.
Сзади, чуть медленнее, почти вразвалочку, подкатил другой.
– Что за бляди, – сказал Дед.
Из второго джипа вышел оперативник – туго сшитое лицо особого типа, – и пошёл к нашей машине.
– Открой окошко, может, он мелочи хочет попросить, – сказал я водителю «Волги».