Поражает то, что Борисов при изложении позиции скорее всего своей, а не Николая II, опять приписывая императору желание быть конституционным монархом, дает свое понимание самодержавия как диктатуры, сравнивая его с современными европейскими тоталитарными режимами. Трудно представить себе, что Борисов, профессионально занимавшийся историей Первой мировой войны, не знал о тех ограничениях «конституционного» строя, которые были приняты в Германии, Франции и даже Англии, но вряд ли он назвал бы их «самодержавными», во всяком случае, он предпочел другое сравнение. А ведь мобилизационные усилия, по крайней мере, у союзников не были секретом для русских военных. Когда Альбер Тома, министр боеприпасов, встретился в мае 1916 г. с рядом высших военных чинов русской армии, то они были поражены концентрацией власти французского министра. Генерал Беляев, тогда начальник Генерального штаба, выразил свои чувства следующим образом: «Хотя он социалист, тем не менее он может делать все, что сочтет необходимым; ни у кого в России нет такой власти. У нас нет хозяина, а ведь Россия – монархия». Еще более энергично высказался великий князь Сергей Александрович: «Вы самодержец, а я анархист»69.
Поражает другое: насколько близок по духу к Борисову в отношении к идеальной (или единственно возможной?) форме государственной власти оказался такой человек, как Сухомлинов. Оценивая большевиков в 20-е годы, он пишет: «Их мировоззрение для меня неприемлемо. И все же: медленно и неуверенно пробуждается во мне надежда, что они приведут русский народ – быть может, помимо их воли – по правильному пути к верной цели и новой мощи… Россия и населяющее русскую землю смешение народов
нуждается в особо мощной руке (подчеркнуто мной. – А. О.)»70. Почти точно так же, как и Борисов, Сухомлинов упрекает императора в непоследовательности: «.постоянно выходил он неожиданно из программы, на проведение которой требовалось время, и разрушал основные положения именно там, где думал их укрепить»71.
Ссылки на европейский опыт уместны только в одном случае. Как и в Германии, высший генералитет не понял той роли, которую играет монархия в организации общества. Как потом Гинденбург и Гренер оказались не в состоянии понять, планы Алексеева и Борисова довести войну без императоров, которые, как им казалось, только мешали им сделать это, обречены на провал уже потому, что они-то сами как раз не были самостоятельными величинами, как им хотелось бы думать. И поэтому, как только не стало Вильгельма II и Николая II, с разной скоростью исчезли и те, кто не смог понять опасности, которая исходила от подобного рода переворотов, особенно во время великой войны. Следующие слова Людендорфа прекрасно походят к описанию проблемы, которая стояла как перед германским, так и перед русским командованием, как, впрочем, и для описания ошибки, сделанной теми и другими: «Я предостерегал против попыток пошатнуть положение императора в армии. Его Величество был нашим Верховным главнокомандующим, вся армия видела в нем своего главу, мы все присягали ему в верности. Этих невесомых данных нельзя было недооценивать. Они вошли в нашу плоть и кровь и тесно связывали нас с императором. Все, что направлено против императора, направляется и против сплоченности армии (курсив мой. – А. О.). Только очень близорукие люди могли расшатывать положение офицерского корпуса и Верховного главнокомандующего в такой момент, когда армия подвергалась величайшему испытанию»72. Как близок к этой позиции русский чиновник: «Наша военно-административная (не политическая) машина продолжала еще работать на Россию. А работала она, часто не сознавая того, именем Государя. Работала с перебоями, но все же гораздо лучше, нежели потом, при Временном правительстве. Новое правительство не имело за собой ни рутины, ни привычки, ни движущего “завода”, одну только – чуждую народным низам – культурность»73.
Еще один факт позволяет усомниться в искренности слов Борисова. Во время своего пребывания в Ставке он настолько последовательно уклонялся от приглашений к императорскому столу74, что это даже вызвало сомнение Николая II, не демонстрация ли это негативного отношения к нему лично. Алексееву пришлось защищать своего protege, убеждая монарха, «…что он (Борисов. – А. О.) дикарь и просто боится незнакомого общества»75. Как представляется, Алексеев тогда покривил душой. Мне кажется, что Бубнов довольно верно описывает настроения Борисова: «По своей политической идеологии он был радикал и даже революционер. В своей молодости он примыкал к революционным кругам, едва не попался в руки жандармов, чем впоследствии всегда хвалился. Вследствие этого он в душе сохранил ненависть к представителям власти и нерасположение, чтобы не сказать больше, к Престолу»76. На подобных оценках сходятся столь разные мемуаристы, что им невозможно не поверить. Безусловно одно – в воспоминаниях 22-летней давности у генерала все же проскальзывает неудовлетворенность невозможностью выхода из двойственного, неопределенного положения.
Причина этого чувства проста. Фигура основателя Добровольческой армии и Белого движения Юга России была столь важна для эмиграции, что обвинение генерала в участии в антимонархическом заговоре граничило с дискредитацией идеи «белого дела». Такие случаи были исключительны и основывались только на вторичных источниках77. Так, например, весной 1917 г, по свидетельству Деникина, Алексеев в разговоре с ним упомянул о том, что в бумагах императрицы были найдены секретные карты всего русского фронта, которые изготовлялись только в двух экземплярах – для самого генерала и для императора. Это произвело на Михаила Васильевича самое тяжелое впечатление78. Но если в отношении Алексеева к императрице сомневаться не приходится (очевидно, что оно было отрицательным), то случай с императором более сложен. Свидетельств, исходящих из-под пера самого генерала, не было.
В архиве М. В. Алексеева, переданном несколько лет назад на хранение в Отдел рукописей Российской государственной библиотеки, мне удалось найти документ, проливающий свет на этот вопрос. Несложный шифр по непонятной причине не был открыт, и развернутая характеристика императора превратилась в «Заметки нравственного, политического характера, в том числе и о Л. Г Корнилове». Объяснить ошибку легко: генерал называет Николая II в своих записках «N»; в принципе, сам текст таков, что исключает иное прочтение подобной аббревиатуры. Добавить к этому можно лишь самый простой факт: в предшествующей весне – лету 1917 г. (когда были составлены эти «заметки») личной переписке М. В. Алексеев называл императора «Н». Впрочем, судите сами: коль скоро даже в обстановке полного хаоса послефевральского периода могли появиться такие слова, то догадаться, каким же было настроение генерала накануне Февраля 1917 г., догадаться несложно:
«N человек пассивных качеств и лишенный энергии. Ему не достает смелости и доверия, чтобы искать достойного человека. Приходится постоянно опасаться, чтобы влияния над ним не захватил кто-либо назойливый и развязный. Слишком доверяет чужим побуждениям, он не доверяет достаточно своему уму и сердцу.
Притворство и неискренность. Что положило начало этому? Она – неискренность] – развивалась все больше, пока не сделалась господствующей чертой характера.
Ум.
Ему не хватает силы ума, чтобы настойчиво искать правду; твердости, чтобы осуществить свои решения, несмотря на все препятствия, и сгибать волю несогласных. Его доброта вырождается в слабость, и она принуждает прибегать к хитрости и лукавству, чтобы приводить в исполнение свои намерения. Ему, б.[ыть] м.[ожет], вообще не хватает глубокого чувства и способности к продолжительным привязанностям.