На второй день он присоединился к ловцам удачи. А на третий оказался прямо позади игроков, когда за их плечами разглядел, как в вышине летит к ним кувыркающаяся капелька. На мгновение она затмила солнце, и Дорриго понял: этот мяч его добыча. Он чуял запах муравьиной мочи на эвкалиптах, почувствовал, как разбежались их веревочные тени, когда он припустил вперед, к своре игроков. Время замедлилось, в гуще толпы он отыскал то самое место, куда сейчас бросились самые высокие и сильные ребята. Он понял, что летящий с солнца мяч предназначен ему, и все, что от него требуется, – это вознестись. Взгляд его был устремлен только на мяч, но он понял: ничего у него не выйдет, если он побежит с той быстротой, на какую способен, – а потому он прыгнул, ноги его уперлись в спину одного, колени оседлали плечи другого, так и взобрался при полном блеске солнца выше всех остальных ребят. На пике их борьбы он высоко вытянул над собой руки, ощутил, как мяч крепко вошел в ладони, и понял: теперь можно начать падать с солнца.
Крепко прижимая к себе мяч, он так сильно ударился о землю спиной, что едва не лишился дыхания. Захлебываясь с открытым ртом, он поднялся на ноги и стоял там в потоке света, держа овальный мяч, готовя себя к тому, чтобы войти в большой мир.
Когда он ковылял обратно, малышня почтительно расступалась перед ним.
– Ты, слышь, кто такой? – спросил один из старших.
– Дорриго Эванс.
– Это было – блеск, Дорриго. Тебе бить.
Запах коры эвкалипта, яркий голубой свет тасманийского полудня, такой резкий, что пришлось сильно прищуриться, чтобы перестало резать глаза, жар солнца на тугой коже, жесткие, короткие тени остальных, ощущение, что стоишь на пороге радостного вхождения в новую вселенную, пока твою старую можно по-прежнему познавать и удерживать, она все еще не потеряна – все это испытывал он, все это сознавал, как и горячую пыль, пот других мальчишек, смех, непривычную чистую радость быть с другими.
– Вдарь! – услышал он чей-то крик. – Бей, слышь, пока звонок не прозвенел и все не кончилось.
И в самых потаенных глубинах своего существа Дорриго Эванс понимал: вся его жизнь была путешествием вот к этой точке, когда он на мгновение взлетел на солнце, а теперь на весь остаток жизни ему предстоит путешествие прочь от светила. Ничто и никогда не предстанет ему такой же реальностью. Жизнь никогда больше не наполнялась таким же смыслом.
4
– Какие мы умненькие, а, развратник? – произнесла Эми. Она лежала с ним в постели гостиничного номера восемнадцать лет спустя после того, как он видел Джеки Магвайра, плакавшего на глазах у его, Дорриго, матери. Эми водила пальчиком в его обрезанных кудрях, пока он читал ей наизусть «Улисса». Номер был на третьем этаже затрапезной гостиницы, из комнаты стеклянные двери вели на просторную веранду, которая (скрывая собою все признаки дороги внизу и пляжа напротив) создавала иллюзию, будто сидят они на просторе Южного океана и слушают, как его воды, не зная устали, с шумом накатывают и откатывают внизу.
– Это уловка такая, – сказал Дорриго. – Вроде как монету из чьего-то уха вытащить.
– Нет, это не уловка.
– Да, – согласился Дорриго. – Не уловка.
– А что же тогда?
Уверенности у Дорриго не было.
– А эти греки, троянцы эти… это все зачем? Какая разница?
– Троянцы были семейством, родом. Они потерпели поражение.
– А греки?
– Греки?
– Нет. Регбисты из «Портовых болтунов Аделаиды». Конечно, греки. Что они собой представляют?
– Насилие. Но греки – наши герои. Они побеждают.
– Почему?
В точности он не знал почему.
– Это их уловка была, разумеется, – сказал он. – Троянский конь, приношение богам, в котором пряталась людская смерть, одно внутри другого.
– Почему же мы их тогда не ненавидим? Греков-то?
В точности он не знал почему. И чем больше думал об этом, тем меньше был способен разъяснить и то, почему так получается, и то, отчего род троянский был обречен. У него было ощущение, что «боги» просто были еще одним названием времени, но чутье подсказывало ему, что болтать об этом так же глупо, как и утверждать, что мы никоим образом не способны взять верх над богами. Но в двадцать семь (скоро двадцать восемь стукнет) он уже относился к собственной судьбе, если и не к судьбам других, как своего рода фаталист. Получалось, будто жизнь можно представить, но никогда нельзя объяснить, а к словам (ко всем словам, которые напрямую не обозначают предметы) он относился с наибольшим доверием.
Взгляд его, минуя обнаженное тело Эми, скользнул над опушенным крохотными волосками полумесяцем, по кромке которого ее торс сходился с бедрами, и устремился туда, где в раме с облупившейся белой краской, за дверями из толстого стекла лунный свет ложился на море узкой дорожкой, убегавшей от его взгляда и прятавшейся среди распростершихся по небу облаков. Получалось, будто свет ожидал его.
Мой умысел – к закату парус править,
За грань его, и, прежде чем умру,
Быть там, где тонут западные звезды
[5]
.
– Почему ты так любишь слова? – услышал он вопрос Эми.
Мать его умерла от туберкулеза, когда ему было девятнадцать. Дорриго при этом не было. Его даже на Тасмании не было, потому что он жил на материке и получал стипендию на обучение медицине в Мельбурнском университете. По правде говоря, не одно только море разделило их. В Ормондском колледже он познакомился с людьми из благородных семей, гордых своими достижениями и генеалогиями, восходившими к временам еще до открытия Австралии, к лучшим фамилиям Англии. Они могли перечислять поколения за поколениями своего рода, кто из него занимал какие посты в политике и должности в компаниях, династические браки, родовые владения из дворцов и овцеводческих хозяйств. Лишь уже стариком стал он понимать, что большая часть всех этих россказней – вымысел похлеще всего, к чему подступался Троллоп.
С одной стороны, это было феноменально скучно, с другой – увлекательно. Никогда прежде Дорриго не встречал людей, наделенных такой уверенностью. Иудеи и католики – существа низшие, ирландцы безобразны, китайцы и аборигены – вообще не люди. Они о таких вещах даже не размышляли. Они это – знали. Их курьезы и странности поражали. Их дома из камня. Весомость их столового серебра. Их невежество в том, что касается жизни других людей. Их слепота к красоте природного мира. Свое семейство Дорриго любил. Но он им не гордился. Главное семейное достижение – выживание. Целая жизнь понадобится ему, чтобы оценить, что это было за достижение. В то же время, однако, оно казалось ему неудачей (да еще на фоне почестей, богатства, собственности и славы, с какими он сталкивался впервые в жизни). И вместо того чтобы устыдиться, он попросту отдалился от семьи до самой смерти матери. На ее похоронах он не плакал.