Смугляк потянулся и рывком выхватил подошву, та порвалась надвое. Он выбросил половинки, плечи его поникли, может, он и выругался, а может, и нет. Узники чересчур ушли в собственные беды и трудности, чтобы обращать внимание на чужие, все они попросту опять пошли своей дорогой. И он тоже заковылял вперед, содрогаясь всякий раз, когда остатки ботинка бились о его колено. Потом заорал от боли, дернув ногой, упал и больше встать уже не смог.
– Похоже, капец ему, – сказал Друган Фахи.
– Это башмаку его копец, – уточнил Баранья Голова Мортон.
– Один хер, – сказал Друган Фахи.
Протянуть долго без сапог или ботинок надо было постараться. Без сапог или ботинок делом нескольких дней, а то и часов было порезаться или пораниться о колючки бамбука, камни, бесчисленные острые осколки скал, которые устилали основание просеки. Случалось, нескольких часов хватало, чтоб началось заражение, которое в считаные дни делалось гнойным, а за неделю обращалось в тропическую язву: из тех язв, что стольких многих довели до смерти. Некоторым из тех, кто провел жизнь в буше, это, казалось, особого вреда не причиняло, вполне себе выживали, а некоторые даже предпочитали ходить босиком. Вот только Смугляк Гардинер не был скотоводом из Западной Австралии, как Бык Герберт, или темнокожим, как Ронни Оуэн. Он был портовым грузчиком из Хобарта, и ступни его ног были нежны и уязвимы.
Колонна остановилась в ожидании, радуясь отдыху. Смугляк Гардинер забивал себе мозги каким-то пирогом, который когда-то ел: песочное тесто с начинкой из мяса и почек с кисло-сладкой приправой из овощей и фруктов – чем угодно, лишь бы его унесло подальше от джунглей. Рот его полнился слюной: приправа была из абрикосов, да еще и с наперченным соусом. Но он никак не мог избавиться от одышки.
– Братан? – подошел Баранья Голова Мортон.
– Ага, братан, – отозвался Смугляк.
– Лучшает, братан?
– А то, братан.
– Надо, чтоб совсем получшело, братан.
– Ага, братан, – согласился Смугляк Гардинер.
Тяжело дыша и отдуваясь еще добрых полминуты, стараясь выровнять дыхание, он следил за обезьяной. Та сидела, сгорбившись, на низкой ветке в нескольких шагах у дороги, дрожала, шерсть ее промокла насквозь.
– Глянь-ка на нее, дрючь-е, мартышуху несчастную, – выговорил наконец Смугляк Гардинер.
– Дурак ты, она ж на свободе, – вздохнул Баранья Голова Мортон, расправляя своими пальцами-сардельками собственные мокрые волосы и снова нахлобучивая фетровую шляпу. – Я, как окажусь на свободе, как вернусь в родной Квинстаун, так пущусь в загул до усрачки, пока вусмерть не упьюсь.
– Ага, братан.
– Был когда-нибудь в Куини, братан?
Дождь все шел и шел. Некоторое время оба молчали. Смугляк Гардинер прохрипел:
– Не-а, братан.
– Там такой холм есть большой, – заговорил Баранья Голова Мортон. – Гора на самом-то деле, так на одной ее стороне Куини, а на другой Горманстон. Посреди ничего. Два шахтных городка. Когда-то тропические леса были. Шахты пропасть всего поубивали. Ни перышка папоротника не осталось, чтоб задницу подтереть. Такого нигде на свете больше нет. Вид такой, будто на, мать-е, луне. Вечером в субботу можно нажраться, перебраться через гору, в Горми подраться, а потом вернуться домой в Куини. Ну, где еще на свете так погулять можно?
10
Пока ждали, говорили еще мало: говорить-то, если честно, было уже почти не о чем. Каждый старался отдохнуть, по возможности дать телу передышку до того, как навалится работа, для которой не осталось ни сил, ни духа, способного сделать эту каторгу терпимой. Баранья Голова Мортон закурил самокрутку из какого-то местного табака и странички устава японской армии, глубоко затянулся и передал ее по кругу.
– Что курим?
– «Кама сутру».
– Это ж китайщина
[58]
.
– И что?
– Как у него нога? – спросил кто-то сзади.
– Ничего хорошего, – ответил Баранья Голова, поднимая ногу Смугляка и стряхивая с нее комки грязи. Он поводил ногой у лица, будто та была каким-то навигационным прибором, по которому он определял направление. – У него перепонка между большим и указательным пальцами разорвана. Херово вообще-то.
Кто-то предположил, что вечером, когда они вернутся в лагерь, можно будет посадить верх его башмака на новую подошву.
– Здорово было бы, – подал голос Смугляк Гардинер. – У кого ботинок еще остался, а? – Никто не отозвался. – Всего-то и надо, что раздобыть новую подметку – и я опять в строю.
– На то и надейся, Смугляк, – сказал Друган Фахи.
Все знали, что в лагере нет никакой стоящей кожи или резины, которую можно было бы присобачить в качестве подошвы и которая выдержала хотя бы переход к той Дороге и даже куда меньше – рабочий день.
– Что-то доброе всегда получится, если думать об этом, – сказал Смугляк Гардинер.
– Эт-точно, Смугляк, – кивнул Баранья Голова Мортон, открывая свой походный котелок, деля пополам свой обеденный рисовый шарик и отправляя одну половинку в рот.
Ждать больше было нечего. Ничего нельзя было поделать, и вскоре пришлось снова начать движение. Лежа на земле, Смугляк Гардинер чувствовал, как сильно врезается ему в бок оловянный котелок, напоминая о том, как он голоден и что там, в маленькой оловянной коробочке, есть рис размером в шарик для гольфа, который он мог бы сейчас съесть. Пусть грязная после его падения, но все равно – еда. А там, в лагере, у него есть еще и сгущенка, которую он решил вечером и выпить. И это тоже было хорошо.
Усилием воли заставил себя сесть. Столько хорошего, если разобраться, подумал Смугляк Гардинер. Если б только не эта боль в ноге, если бы голова не раскалывалась, если бы не так одолевал голод, причем тем больше, чем больше он думал, чего бы такого съесть, можно бы считать, взвесив все, что лучше и быть не могло.
Было слышно, как глотает что-то идущий рядом Баранья Голова Мортон. Кое-кто последовал его примеру. Некоторые отщипнули всего по нескольку рисовых зернышек от своих шариков, некоторые проглотили весь шарик целиком.
– Сколько времени? – спросил Смугляк Гардинер у Шкентеля Бранкусси, которому как-то удавалось сохранять часы.
– Семь пятьдесят утра, – сообщил Шкентель.
Если съесть рисовый шарик сейчас, подумал Смугляк, на следующие двенадцать часов поесть ничего не останется. Если же приберечь, предстоит ждать пять часов до короткого перерыва на обед… пять часов, когда он по крайней мере мог бы тешить себя надеждой на предстоящий перекус. А если он съест его сейчас, не останется ни чем перекусить, ни надежды.
В нем как будто сидело два существа, одно взывало к разуму, осторожности, надежде (ведь что значит делить на части, когда делить нечего, как не действия человека, который надеется выжить?), а другое целиком отдавалось желаниям и отчаянию. Ведь если он прождет до обеда, разве не придется потом еще семь часов обходиться без еды? И какая, скажите, разница, не есть двенадцать часов или семь? Какая, в конце концов, разница между голоданием и голодом? А если он поест сейчас, не окажется ли у него больше шансов пережить этот день, избежать ударов охранников, сохранить силу, чтоб не споткнуться или не нанести неточный удар, который может привести к ранению, возможно, угрожающему жизни?