– Что ты сделала со светом, я не поняла? – спросила Жужуна.
Странно, что Римма так долго молчала. Наверняка дожидалась своего звездного часа. Манана ничего не могла с собой поделать, когда видела какую-нибудь блестящую вещицу. Особенную страсть она испытывала к кухонной утвари – полотенцам, подставкам, салфеткам, корзиночкам. Спустить деньги на пятнадцатую тарелку для фруктов, имея при этом в шкафу антикварное блюдо, от которого у Нины на глаза наворачивались слезы, это было в стиле Мананы. Свекрови нравились современные предметы интерьера – яркие, чересчур белые, с цветами и птичками, от которых на километр веяло праздничной пошлостью. Нине оставалось только удивляться тому, что Манана настолько равнодушна к настоящим произведениям искусства, которые громоздились у нее на полках. Так вот при этом Манана была достаточно прижимиста, если не сказать жадна, в том, что касалось бытообеспечения. Война с Риммой за лампочку в коридоре длилась годами. Манана, заходя в подъезд, включала лампочку соседей и часто забывала ее выключить. Свою лампочку она экономила. Встречаясь с Риммой, она делала вид, что так ей и надо – соседка хамоватая, некультурная, а про мужа ее вообще лучше не говорить. И вообще, что им, света жалко? Свое маленькое воровство Манана считала безобидной шалостью и даже – законным правом. У Риммы хоть муж есть, а ее Каха давно лежит в могиле. Она вдова, и ее надо пожалеть. Как уже знала Нина, Манана с Риммой иногда неделями не разговаривали, но это ничего не значило. Римма могла молча зайти, молча же поставить таз с бельем для стирки и уйти. И Манана точно так же, молча, возвращала ей таз с чистым бельем.
«Ее муж возит тачки. Она стрижет в парикмахерской. Плохо стрижет. Но она мне в лицо тычет, что они честно живут, честно зарабатывают, своим трудом, а я вроде как нет, – объясняла Манана Нине. – У ее мужа дед был князем, а он тачки возит. Я лучше голодать буду, чем так унижаться. Надо всегда помнить, откуда твои корни. Муж Риммы с моим Кахой дружил, лучшим другом был, а сейчас Каха хоть в Пантеоне, хорошо лежит, а Риммин муж стал дикой деревней». «Почему вы так говорите? Если он работает грузчиком, это не значит, что он опозорил фамилию», – вступилась за соседа Нина. Она прекрасно знала, что Манана никогда не была в настоящей «дикой деревне», из города никуда не выезжала и предпочитала вообще дальше центра не выбираться. Так что в ее представлении в деревнях все мужчины возили тачки. Прямо их хлебом не корми, дай тачку повозить. «Я знаю, что нехорошо так думать, но ничего не могу с собой сделать. Как начинаю думать, так обязательно очень гордой становлюсь», – говорила Манана.
– Когда это ты, Манана, успела так испугаться, что Римму боишься? – ухмыльнулась Жужуна. – Я же помню, как ты зонтиком ту – как ее звали? – избила и все испугались, кроме тебя!
– Что ты такое говоришь? Опять сплетничаешь? – воскликнула Манана, но было видно, что ей приятно.
– А Каха тогда как испугался? Так испугался, что даже ростом уменьшился! – продолжала Жужуна, почувствовав, что Манана готова поддержать эту тему и даже будет рада, если Нина посмотрит на нее другими глазами.
– Нино, это такая история была! – воодушевленно начала рассказывать сваха. – Весь город только о нашей Манане и говорил. Да несколько лет только об этом и сплетничали И когда она в своей роскошной чалме где появлялась, все женщины по углам прятались, такими ничтожными себе чувствовали!
– Не надо так говорить, Жужуна, ничего такого не было, – скромно сказала Манана, но даже отложила сумку и взяла в руки чашку кофе. Подруги смотрели на нее во все глаза, и Манане нравилось такое внимание. Жужуна же, как опытный психолог и знаток человеческих душ, заливалась соловьем.
– Как звали эту кекелку? – обращалась она будто к Манане, но «играла на публику».
«Кекелка» – нелестное прозвище для молодых девушек, которые не знали меры в нарядах и украшениях, молодящихся женщин и прочих дамочек дешевого, но яркого свойства, – звали Ликой. Она с гордостью носила жемчужное ожерелье, подаренное Кахой, что явно указывало на их связь. Но этого ей было мало. Она появлялась в ожерелье там, куда Каха приходил с Мананой. Лика дефилировала мимо, трогая ожерелье, сверкая стразами и глазами.
– Скажи ей, чтобы она не делала мне глаза, – вежливо попросила мужа Манана.
– Кто это? Я не знаю, кто это! – Каха замахал руками и принялся бегать вокруг жены кругами. В тот вечер они пришли в театр слушать оперу. На Манане было ее лучшее вечернее платье, роскошный, еще бабушкин, палантин, вышитый павлинами, и серьги с изумрудами, которые очень гармонировали с павлиньими хвостами. Бедный Каха пытался снять с жены палантин, бегал за шампанским, смотрел на билеты так, будто не знал этот зал как свои пять пальцев. Лика между тем продолжала променады и стрельбу глазами. В конце концов она не выдержала и подошла. Как только смелости хватило?
– Здравствуйте, – поздоровалась она с женой своего любовника.
Манана изобразила фирменную, приклеенную улыбку и отвернулась, облив подошедшую девушку презрением. Целый таз презрения на нее вылила, так все потом говорили. Каха замахал руками, подбежал к Лике, потом вернулся к жене и опять бросился к любовнице. Супруга стояла спокойно, обмахивалась веером, и всем сразу стало понятно – где эта Лика и где она, Манана.
– Ты сейчас похож на бойцовского петуха, – сказала она мужу, не дрогнув ни одной мышцей. Даже губами она шевелила так, будто чревовещала, а не говорила. – Если я на тебя дуну, ты улетишь. Помни об этом.
– Что ты такое говоришь? Я клянусь, не знаю, кто это! – кричал Каха.
Манана отсидела первое отделение оперы, нашла исполнение ужасным и собралась домой. Каха заявил, что поют гениально, и попросил разрешения остаться на второе отделение. Мимо опять прошла Лика, которая изо всех сил буравила Манану взглядом.
Все вокруг только и обсуждали этот треугольник. Обсуждали так громко, что певцы сами себя на сцене не слышали. Все восхищались Мананой, ее выдержкой и прекрасными манерами, ее знаменитым олимпийским спокойствием. Лику сочли дерзкой, пошлой, невоспитанной и пришли к выводу, что эту кекелку не то что в оперу, в город нельзя пускать.
– Где были глаза Кахи? У него что, помимо запора, еще и слабоумие? Он ослеп и ничего не видит? – слышалось со всех сторон.
Манана покидала оперу с ровной спиной, обмахиваясь веером и небрежно держа сумочку. Каха семенил за ней. Где-то позади маячила Лика, рвавшая на груди ожерелье. Их проход по центральной лестнице стал сенсацией – все гадали: Каха уйдет с женой или останется с любовницей на второе отделение. Даже артисты вышли из гримерок и не спешили на сцену, чтобы посмотреть, чем все закончится. Поскольку Каха дошел до конца лестницы и вернулся, потом опять спустился, все зрители собрались в фойе, а второе отделение пришлось задержать. Каха три раза метался по лестнице.
– Ты что, собираешься на Олимпийские игры? – не дрогнув губами, спросила Манана. – Если ты еще раз побежишь по лестнице, у тебя или понос откроется, или инфаркт стукнет. И я даже не знаю, что для тебя будет лучше.
Каха прирос к месту. Он стал ниже ростом и покорно посеменил за женой к дверям. Но вдруг эта девица, эта нахалка, у которой не было никаких достоинств, кроме молодости, закричала: «Каха!» Все собравшиеся в фойе замерли и ждали ответа. Мужчины не без интереса смотрели на Лику и с некоторой завистью и солидарностью – на Каху. Женщины, которых было большинство, восхищались тем, как Манана спокойно поправила палантин на плечах, как элегантно обмахнулась веером, как улыбнулась всем сразу и никому в отдельности. Если бы Манана стояла на сцене, ей бы начали аплодировать, вне всяких сомнений. Но она стояла внизу, у самых дверей, и не знала – побежит ли ее Каха за своей любовницей или откроет дверь ей, жене. Манана замерла в ожидании – открыть дверь самой было ниже ее достоинства. И тут Каха закричал. Все свидетели этого грандиозного события, можно сказать, представления века, впоследствии удивлялись тому, как он посмел вообще закричать, как он посмел закричать так громко и как Манана не испепелила его взглядом в тот же момент.