У Сюзан Шеперд было для Мод одно определение, и это слово она повторяла снова и снова: Мод была «велика»; однако это вроде бы не совсем относилось к ее душе или к гулким комнатам ее дома: ее скорее следовало уподобить объемистому вместилищу, поначалу, вероятно, слишком большому, неплотно заполненному, а теперь натянутому так туго, как только возможно, на накопленное в нем содержимое – представляющее для ее американской обожательницы плотно упакованную массу любопытных деталей. Когда наша добрая приятельница у себя на родине великодушно считала своих друзей «не мелкими» – а такими она считала их в большинстве случаев, – то более или менее подразумевалось, что они достаточно вместительны, ибо пусты. Миссис Лоудер подпадала под иное правило: она оказалась вместительна, так как была полна, так как в ней виделось что-то общее – даже в покое – с огромного размера снарядом, заряженным и готовым к использованию. И именно это, с романтической точки зрения Сюзи, определяло половину очарования возобновленных ими отношений – очарования, подобного тому, как если бы, во время длительного мира, они сидели весною на усеянном маргаритками травянистом берегу, у подножья огромной дремлющей крепости. Верная своему психологическому чутью, миссис Стрингем успела заметить, что «сентиментальное чувство», проявленное ее давней школьной подругой, которое так ее обрадовало, все выражалось в действии, в движении, за исключением тяжеловесно врывавшихся в промежутки слов «дорогая моя», причем более часто, чем сама Сюзи решилась бы их использовать: они были просто частью богатого узора. Она с интересом размышляла об этом новом символе гонок, ощущая в себе самой совершенно иную настроенность. Радостью для нее было бы узнать, зачем Мод так действует, – причина была лишь половиной дела, поскольку у миссис Лоудер вообще могло не быть никакой причины: «почему» представлялось всего лишь банальной приправой, вроде ванили или мускатного ореха, чье отсутствие нисколько не испортит питательных свойств пудинга. Было совершенно очевидно явное желание миссис Лоудер, чтобы две их молоденькие подопечные преуспевали вместе; а отчет миссис Стрингем, в первые дни пребывания в Лондоне, был о том, что когда она на званом обеде не рассказывала привлекательной племяннице хозяйки о Милли, она с интересом слушала рассказы этой выдающейся племянницы о ее собственной жизни.
В этом отношении у двух старших дам имелось много такого, что они могли дать друг другу и друг у друга взять, и нашей паломнице из Бостона было еще не вполне ясно, что то, что ей следует главным образом устроить в Лондоне, это вовсе не захватывающие события для себя самой. Ее теперь мучила совесть, чуть ли не сознание собственной аморальности, когда ей пришлось признать, что она увлеклась и позабыла все на свете. Она рассмеялась в лицо Милли, когда та тоже сказала ей, что не представляет, чем все это может закончиться; и главной причиной беспокойства Сюзи было то, что жизнь миссис Лоудер, с ее точки зрения, изобиловала стихиями, на которые ей приходится взирать впервые в жизни. Они представляли, как она полагала, целое общество, тот мир, который был холодно отвергнут отцами-пилигримами и в результате до сих пор так и не осмелился пересечь океан, чтобы посетить Бостон, – ведь это общество наверняка потопило бы самый большой и надежный кьюнардер, а она не могла бы даже притвориться, что спокойно отнесется к подобной перспективе просто потому, что Милли пришел в голову такой каприз. Она сама сейчас находилась под действием собственного каприза, направленного именно в сторону их теперешнего спектакля. Она поддерживала себя лишь мыслью о том, что никогда до сих пор ей в голову не приходил ни один каприз, – или, если так случалось, она никогда раньше им не поддавалась, – что, собственно, сводилось к одному и тому же. А вот поддерживающее значение всего происходящего – тем более в буквально материальном смысле – совершенно исчезало из ее поля зрения. Ей надо подождать; во всяком случае, ей следует приглядеться: этот мир представлялся ей – в той мере, в какой она успела в него проникнуть, – огромным, непонятным, зловещим. Долгими бессонными ночами она размышляла над тем, что, по всей вероятности, готова полюбить его таким, каков он есть, а именно ради него самого и ради Милли. Странным казалось ей то, что она способна думать о любви Милли к этому обществу без ужаса, по крайней мере, она не страшилась мук совести, ее устраивал воцарившийся меж ними мир. Как бы там ни было, на сей час великим благом явилось то, что их душевные устремления слились воедино.
В то время как в первую неделю после званого обеда Сюзи продолжала упиваться успехом на Ланкастер-Гейт, ее спутница, не менее радостно и, казалось, в целом столь же романтично, была обеспечена приятным общением. Привлекательная английская девушка из большого английского дома, словно персонаж картины, по мановению волшебной палочки выступила из своей рамы; это было явление, которому миссис Стрингем тотчас же нашла художественный образ. Она нисколько не утратила хватку, совсем наоборот: она не отказалась от пышной метафоры, в силу которой Милли была для нее странствующей принцессой; тогда что же могло оказаться теперь в большей гармонии с этим, чем то, как у ворот города принцессу встречает и услуживает ей достойнейшая девица, избранная дочь виднейших его граждан? И опять-таки это была реальность, вполне очевидная для принцессы тоже, в самом удовольствии от встречи; ведь принцессы в большинстве своем существуют вполне умиротворенно в условиях одного лишь элегантного представительства. Вот почему у городских ворот они с радостью устремляются к делегированным девицам, устилающим им путь цветами; вот почему, после статуй, портретов, процессий и других королевских забав, принцессам так приятно искреннее человеческое общение. Кейт Крой по-настоящему представила себя Милли – та удостоила миссис Стрингем множеством описаний чудесной лондонской девушки собственной персоной (то есть такой, какой она давно представляла себе лондонскую девушку по рассказам путешественников, по нью-йоркским анекдотам, по давним заглядываниям в «Панч», по обширному чтению беллетристики того времени). Единственным отличием было то, что эта девушка оказалась приятнее, поскольку создание, о котором там шла речь, представлялось нашей юной женщине фигурой, вызывающей ужас. Милли думала о ней в наилучшем случае как о привлекательной девушке, какой Кейт как раз и была, обладающей такой манерой поворачивать голову, таким голосом и тоном, такой прекрасной фигурой и благородной осанкой, так умеющей «делать вид» и, если на то пошло, вовсе не делать вида – то есть особой, обладающей всеми характерными чертами порождения издавна сложившегося общества, которой в то же время предстояло стать героиней весьма выразительной истории. Милли с самого начала поместила эту поразительную особу в историю, разглядев в ней, по настоятельному требованию воображения, героиню; в ней одной почувствовала она характер, на который ей не придется растрачивать себя понапрасну, и это – вопреки приятной резковатости героини, ее сдержанности в выражении чувств, вопреки ее зонтикам и жакетам и туфелькам – какими все эти вещи рисовались в воображении Милли, – но разглядела она и что-то вроде беззаботного мальчишки в ее жестах и в свободном, хоть и нечастом, использовании жаргонных словечек.
Когда Милли пришла к выводу, что ее застенчивость в полной мере зависит от ее доброй воли, она смогла подобрать подходящий к случаю ключ, и две молодые девушки к этому времени установили прекрасные отношения. Это время вполне могло оказаться самым счастливым из всех, что им предстояло пережить вместе: они в дружелюбной независимости атаковали свой большой Лондон – Лондон магазинов и улиц и пригородов, странно интересных для Милли, столь же активно, как и Лондон музеев, памятников, «достопримечательностей», странно незнакомых для Кейт, тогда как их старшие наперсницы следовали своим отдельным курсом. Эти двое не меньше молодых радовались своей интимной отъединенности, причем каждая из них полагала, что молодая напарница другой – великолепное приобретение для ее собственной.