Последние клочки превосходства довольно скоро слетели с нашей юной леди, хотя бы оттого, что не прошло и нескольких минут, как она ощутила, что утомлена гораздо больше, чем предполагала. Этот факт и особое обаяние самой ситуации заставили ее задержаться здесь и отдохнуть; было какое-то колдовское очарование в чувстве, что никто на свете не знает, где она находится. Такое случилось с ней впервые в жизни: кто-нибудь, все вообще, казалось, заранее, в каждый момент ее существования знали, где она находится, так что сейчас Милли вполне могла сказать себе, что это была не жизнь. Следовательно, то, что происходило теперь, могло быть жизнью: ее выдающийся друг, по-видимому, и желал, чтобы она вышла именно сюда. Правда, ему к тому же не хотелось, чтобы она придавала слишком большое значение собственной изолированности (что она, кажется, как раз сейчас и делала!); однако в то же время он хотел, чтобы она не лишала себя никаких достойных источников интереса. Он был заинтересован – она пришла к такому заключению – в ее обращении к стольким источникам, сколько найдет возможным; и пока Милли вот так сидела в парке, она все больше проникалась мыслью, что сэр Люк очень существенно ей помогает – «подставляет плечо». Если бы она делала это самостоятельно, она назвала бы это «опорой», опора – это ведь просто для особ слабых; и она все думала и думала, сопоставляя доказательства, что он, видимо, отнесся к ней как к одной из особ слабых. И конечно же, Милли отправилась к нему как одна из особ слабых… но ох с какой тайной надеждой, что он вдруг объявит ей, как что-то, о чем нельзя умолчать, что она – молодая львица! В действительности же ей пришлось столкнуться с тем, что он вовсе никем ее не объявил; в конце концов, по долгом размышлении, у нее возникло чувство, что он совершенно прелестно ускользнул от этого. Полагал ли он тем не менее, задавала она себе вопрос, что ему удастся удержаться на такой позиции? – хотя, взвесив свой вопрос более тщательно, она решила, что задавать его не очень-то справедливо. Милли в этот необыкновенный час взвешивала множество вопросов, удивительных и странных, но, к счастью, прежде, чем действовать, она постепенно додумалась до упрощений. Самым странным из них, к примеру, было неожиданное озарение, что ее друг вполне мог «ускользнуть» через одну дверь, а затем, совершенно прелестно и с благими намерениями, обманом войти обратно через другую. Еще сильнее повергло ее в недвижимое состояние предположение, что сэр Люк если что-то существенное и «затевает», то, скорее всего, это связано с его скрытым намерением всегда быть ей другом, готовым придти на помощь. А разве не так говорят все женщины, когда хотят отвергнуть предложение мужчины, с которым не могут вступить в более близкие отношения? Они, несомненно, совершенно искренне себе представляют, что можно сделать другом человека, которого не можешь сделать мужем. Но Милли даже в голову не пришло, что то же правило стало общим для докторов, применяющих такую уловку к больным, которых они не могут принять как своих пациентов: у нее почему-то создалось глубокое убеждение, что ее врач – как бы глупо это ни звучало – исключительно тронут ее случаем. Причиной послужил небольшой, но убийственный факт – если ей позволено говорить о таких вещах, как убийство, – она была уверена, что смогла поймать его на чем-то, совсем не относящемся к делу: ведь она ему явно понравилась. Она пошла к нему вовсе не затем, чтобы понравиться, она пошла к нему за его суждением о ней, а он достаточно великий человек, чтобы для него стало привычным видеть разницу. Это он мог понравиться ей, как оно, несомненно, и случилось, но ведь это – совсем другое дело; тем более что сейчас это ее отношение к нему – как ей самой стало ясно – совершенно соответствовало его суждению. Однако все это зловеще перепуталось бы, если бы, как мы порой говорим, последняя волна, довольно холодная, но милосердная, омывая и очищая, не пришла ей на помощь.
Волна явилась неожиданно, ни с того ни с сего, когда все остальные мысли были истрачены. Милли уже задавала себе вопрос, зачем, если ее случай так серьезен (а она знала, что́ имеет под этим в виду), зачем ему надо было говорить с ней о том, что ей следует – пусть и тщетно – «делать»; или, с другой стороны, почему он придавал такое значение – если бы это было так легко! – дружеской помощи. Она, со своей одинокой юной проницательностью – насколько проницательность вообще была возможна в те знойные дни в Риджентс-парке, – поняла, что сумела загнать сэра Люка в тупик: либо она – Милли – имеет значение и это означает, что она больна, либо она значения не имеет, а тогда она, в общем-то, достаточно здорова. Сейчас он «действует» – как выражались в Нью-Йорке, – будто она и правда имеет значение, пока он не докажет, что его неправильно поняли. Было вполне очевидно, что, при такой высокой занятости, человек должен проявлять свою непоследовательность, которая, вероятнее всего, есть самое высокое его развлечение, лишь в случаях величайшей важности. Короче говоря, ее прозрение о том, на чем ей следовало его поймать, ярко озарило то суждение, в свете которого мы описываем Милли как девушку, осмелившуюся выполнять желания великого человека. И это суждение упростило ее восприятие. Он ее выделил – вот в чем ощущался холод. Он ведь не знал – откуда ему было знать? – что она дьявольски проницательна, как бывают проницательны подозреваемые, подозрительные, приговоренные. Он фактически даже признался в этом – по-своему, – признавшись в интересе к ее окружению, к ее странным соотечественникам, странным потерям и странным обретениям, к ее странной свободе и, сверх всего, несомненно, к ее странным и забавным, без вульгарности, манерам, странным и забавным, как у самых хорошо воспитанных американцев, сходящим им с рук и допускающим закономерную сердечность по отношению к таким людям. Зная толк в подобных крайностях, великий человек предложил ей свое элегантно облаченное сочувствие, позволив себе столь же примечательно потратить его впустую; однако на Милли его сочувствие подействовало, словно сразу сорвав с нее одежду, обнажая, разоблачая. Оно довело ее до крайнего состояния, состояния бедной девушки в большом городе, – ну, к примеру, которой нужно уплатить за квартиру, – пристально глядящей прямо перед собой. Милли тоже нужно было уплатить – уплатить за свое будущее: все остальное, кроме того, как ей справиться с этим, спадало с нее по кускам, обрывками. Такого восприятия великий человек, разумеется, не мог иметь в виду. Ну что же, она должна вернуться домой, как та бедная девушка, и подумать. Должны же, в конце концов, найтись какие-то способы, какие-то пути; бедная девушка, наверное, тоже так думала бы. Тут мысли Милли вернулись к тому, что ее в этот момент окружало. Она поднялась со скамьи и посмотрела вокруг, на своих, рассеявшихся по лужайке меланхолических товарищей – некоторые из них были настолько погружены в меланхолию, что лежали ничком на траве, отвернувшись от всех, не обращая ни на кого внимания, каждый уйдя в свою нору; в них она снова увидела две личины одного вопроса, выбирая меж которыми можно было найти слишком мало вдохновляющего. Вполне вероятно, что на поверхностный взгляд представляется более поразительным утверждение «вы сможете жить, если захотите»; однако гораздо более привлекательно внушающее доверие другое, одним словом, неопровержимое «вы будете жить, если сможете».
После этого, дня два-три, она находила больше забавного, чем решалась надеяться, в том – если только это не было лишь плодом ее фантазии, – как ей удалось обмануть Сюзи; но она очень скоро почувствовала, что видимая разница как раз и есть плод ее фантазии – да так оно и было на самом деле – фантазии о контрмерах против великого человека. То, что он взялся сам – если он реально это сделает – добраться до ее компаньонки, неожиданно освободило ее – так она заключила – от ответственности, сделало любое ее представление о самой себе вполне для нее пригодным, но, хотя она и впрямь, в тот самый момент, велела себе наслаждаться такой своей безнаказанностью, перед нею возник новый повод для удивления или, во всяком случае, для размышлений. Милли представляла себе, что миссис Стрингем посмотрит на нее пристально и сурово: ее краткое изложение причин для одинокой и долгой экскурсии по городу выглядело, как чувствовала она сама, прямо-таки цинично поверхностным. Однако на этот раз наша милая дама так явно не сумела воспользоваться своим правом на критику, что Милли на целый час поддалась естественному соблазну поразмыслить, насколько честную игру вела Кейт Крой. Не случилось ли так, что она, по мотивам наивысшей благожелательности, побуждаемая самым благородным беспокойством, просто сделала бедняжке Сюзи «прямой намек» – как сама Кейт это называет? Тем не менее надо сразу упомянуть, что, помимо данного Кейт обещания, вполне четкого и хорошо запомнившегося, Милли тут же нашла объяснение в истине, обладавшей тем достоинством, что имела общий характер. Если Сюзи так подозрительно ее пощадила на этот раз, то ведь в действительности Сюзи всегда подозрительно ее щадила – правда, порой это делалось с исключительным и даже зловещим милосердием. Девушка осознала, что временами Сюзи впадает в непонятное, непостижимое почтение: такое отношение, вопреки всякому намерению, изменяет характер знакомства, затрудняет сближение. Похоже было, что она заставляет себя вспомнить о хороших манерах, о правилах придворного этикета, – эта последняя нота более всего помогла нашей юной женщине правильно оценить происходящее. Милли ясно, хотя и не очень твердо, представляла себе, что отношение Сюзи к ней как к принцессе было, несомненно, душевной потребностью ее компаньонки, потому-то она ничего не могла поделать, если эта дама имела совершенно невероятные взгляды на то, как следует обращаться с представителями класса, о котором идет речь. Сюзи изучала историю, читала Гиббона и Фруда и Сен-Симона, у нее были весьма важные источники сведений о том, что позволяется упомянутому классу, а поскольку она в юности видела его представителей, изнеженных и избалованных, неизбежно ироничных и предельно утонченных, то надо просто считать забавной ее поистине византийскую склонность угождать. Ах, если бы только можно было стать византийкой! – не об этом ли она коварно пыталась заставить свою подопечную вздыхать? Милли старалась идти ей навстречу – ведь это реально позволяло Сюзан самой побыть теперь благородной византийкой. Великолепных дам Византии – об этом должно быть где-нибудь у Гиббона – вряд ли кто-то расспрашивал об их тайнах. Но – ох, бедняжка Милли и ее тайны…! Сюзан, во всех случаях жизни, была едва ли более любопытна, чем если бы она сама была мозаикой в Равенне. Она, словно фарфоровое изваяние, выступала памятником той удивительной морали, что в чуткой внимательности, как в циничности, могут встретиться бездонные пропасти. Помимо всего прочего, тут ее пуританизм сбросил узы…! За какие только изголодавшиеся поколения не собиралась в своем воображении расквитаться миссис Стрингем!