Милли рассказала ему о своих спутниках, тогда как он не очень побуждал ее к этому, хотя заявил, что появился здесь без всякого предупреждения, в результате порыва, которому тут же подчинился без раздумий. Он дрожал в Карлсбаде, опоздав к сезону и печалясь, когда его настиг этот порыв, так что, зная, где они все находятся, он просто сел в первый же поезд. Он объяснил, как он узнал, где они, – услышал от друзей – что могло быть более естественно, чем это? – от друзей Милли и его собственных. Он упомянул об этом своевременно, однако как раз при этом упоминании его хозяйка поняла, что у нее в уме зародился вопрос о резонах его появления. Она заметила употребленное им множественное число, которое могло относиться к миссис Лоудер, могло относиться и к Кейт, однако это не показалось ей объяснением. Тетушка Мод ему писала; Кейт ему писала – вот это интересно – она писала ему; но ведь их план, предположительно, вовсе не предусматривал того, чтобы он вот так сидел здесь, явно испытывая облегчение, насколько это к ним относилось, что они не сразу появятся. Он только произнес «О!», а потом снова «О!», когда Милли обрисовала ему их вероятное утро под заботливым руководством Эудженио и миссис Стрингем, произнеся это так, будто любое предположение, что он сможет нагнать их у моста Риальто или перехватить на мосту Вздохов, должно оставить его на какое-то время равнодушным. Именно это через некоторое время с точностью сыграло для Милли свою роль как невидимое, но достаточно прямое препятствие доверию. Он узнал, где все они находятся, от других, но не другие, по его действительным намерениям, стали причиной его появления здесь. Это, как ни странно сказать, вызывало сожаления, ибо, еще более странно сказать, Милли могла бы проявить к нему больше доверия, если бы сам он был менее целеустремлен. Его целеустремленность настолько ее охладила, с той минуты, как она обнаружила, что разгадала его намерение, что только ради удовольствия продолжать общение с ним достаточно справедливо, ради приятности общих воспоминаний о Мэтчеме и Бронзино – о кульминационном моменте ее судьбы – могла она пойти на то, чтобы просить, убеждать и пытаться вовремя вывести его из заблуждения. Целых десять минут, из-за непосредственности ее радушного приема, и явного, в результате этого, удовольствия гостя, казалось, что здесь проявляется добрая воля загладить прошлую вину, хотя лорд Марк, конечно, не мог ничего знать об этом, загладить ее неверие во время первой их встречи на обеде у тетушки Мод, что он может быть по-настоящему человечен. Тот первый обед у тетушки Мод соединился с тем часом в Мэтчеме и с некоторыми другими событиями, добавив – при ее сегодняшней благожелательности – легкости их общению и сделав неожиданно восхитительным то, как он вдруг оказался здесь. Он воскликнул, оглядывая зал, пораженный его обаянием:
– Какой храм вкуса, как выражена здесь гордость жизни! И все же – при всем при том – какой уютный домашний очаг!
Так что с тем, чтобы его развлечь, Милли смогла предложить ему пройти с нею по покоям дворца, хотя она успела упомянуть, что только что, по собственным причинам, совершила генеральный обход, воспринимая все более глубоко, чем раньше. Он принял ее предложение без всяких колебаний и, казалось, обрадовался, что нашел ее более восприимчивой.
IV
Милли не могла бы сказать, что такое было в окружавшей их обстановке, что возобновило полную серьезность, только минут через двадцать их обоих охватило какое-то грустное молчание, словно в преддверии чего-то мучительного, в чем ее гость тоже принимал участие. Поистине это могло быть не что иное, как совершенство очарования, – или же не что иное, как их незаинтересованность этим в данный момент. Очарование обратило к ним лицо холодной красоты, полное поэзии, которая никогда не станет их собственной, которая говорила с ними с иронической улыбкой возможной, но запретной для них жизни. Милли снова охватило этой волной.
– О, это невозможный романтический эпизод…!
Но романтическим эпизодом опять-таки было бы остаться здесь навсегда, как в крепости, до скончания ее времени, и эта идея воплотилась в образ: вот она сидит здесь, наверху, никогда не спускаясь вниз, в этом божественном, свободном от пыли воздухе, где ей будет слышен лишь плеск воды о камень. Великолепный пол расстилался под их ногами на любой высоте – вот что подсказало ей такую печальную фантазию:
– Ах, никогда, никогда не спускаться вниз! – Она странно вздохнула, взглянув на своего гостя.
– Но почему же нет? – спросил он. – У вас такая потрясающая лестница во двор! Там всегда должны будут стоять люди – наверху и внизу, в костюмах, как у Веронезе, чтобы наблюдать, как вы это делаете.
Она легко и печально покачала головой – ведь он не понял.
– Нет – даже ради людей в костюмах, как у Веронезе. Я хотела сказать, что настоящая прелесть в том, что тебе не нужно спускаться. Я ведь фактически теперь не двигаюсь с места, – добавила она. – Знаете, я так никуда и не выходила. Сижу здесь, наверху. Вот почему вы так удачно застали меня дома.
Лорд Марк был поражен – он был, о да! – по-настоящему человечен.
– Как, вы никуда не ходите?
Милли оглядела все вокруг: они находились этажом выше тех палат, где она встретила его по приезде, в зале, соответствовавшем sala предыдущего этажа, окна его готическими арками открывались на Большой канал. Рамы в арках были распахнуты, балкон широк, вид на канал, над которым он навис, восхитителен, а трепещущие взмахи в их сторону свободно висящей белой занавеси, казалось, манили – она не могла бы сказать куда. Но миг – и уже не было мистической тайны: она никогда еще не чувствовала себя настолько призванной, настолько готовой сделать что-то, как сделать это, и только это, прямо тут же, на этом самом месте, – пойти на это приключение: вот почему оно все время приходило ей на ум – приключение неподвижности.
– Почему же? Хожу. Сюда.
– Вы хотите сказать, – сразу же осведомился лорд Марк, – что вы в самом деле неважно себя чувствуете?
Они стояли у окна, остановившись, медля, глядя на прекрасные старинные поблекшие дворцы на противоположном берегу, на медлительный адриатический прилив внизу, однако минутой позже, прежде чем ответить, Милли закрыла глаза на то, чем только что любовалась, и уронила голову на руки, лежавшие на мраморной плите подоконника. Она упала коленями на подушки приоконной козетки и, спрятав лицо, склонилась там в долгом молчании. Она понимала, что молчание ее – слишком прямой ответ на его вопрос, но сейчас она была не в силах сказать ему, что знает свой путь. Она сумела бы сделать так, чтобы такой вопрос не мог быть задан другими, например таким человеком, как Мертон Деншер, и она даже в этот момент смогла задаться вопросом, что же такое было в ее отношении к лорду Марку, что его слова буквально понуждали ее терять самообладание. Нет сомнения, такое объяснялось тем, что он слишком мало ей нравился, и она могла позволить себе вот так, при нем, расслабиться, позволить одному его прикосновению переполнить чашу ее выдержки, и это само по себе приносило облегчение – поскольку это для ее нервов и правда было так, – достававшееся довольно легко. Более того, если он явился к ней с тем намерением, какое она предполагала, или даже если такое намерение окрепло в нем из-за ситуации, в какой они оказались, он не должен заблуждаться по поводу ее достоинств, ее «ценности» – ибо какую же ценность могла она теперь иметь? И пока она стояла так на коленях, сознание, что ни о какой ее ценности и речи быть не может, билось в ней вместе с биением сердца, хотя она, сдерживая отчаяние и по-прежнему молча, пыталась восстановить в памяти возможные остатки этой ценности. И тут пришло просветление: не станет ли главной ценностью для человека, пожелавшего на ней жениться, само разрушительное действие ее болезни? Ее век, вероятно, будет недолгим, а вот у ее денег – наоборот. Человек, которому ее деньги видятся особенно ярко, для которого они – самый подобающий резон к ней «подмазываться», любая перспектива ее возможно близкого ухода из этого мира могла бы легко представиться несомненно привлекательной. Такой человек, предполагая стать ей приятным, уговорить, добиться своего и завладеть ею на должное, краткое или чуть более долгое время, как позволит природа или врач, будет терпеливо, делая хорошую мину при плохой игре, переносить от нее все – какой бы больной, искалеченной, сварливой она ни была, – ради ожидающих его со временем выгод: ведь ее почитают особой, которая обязательно поступит с высокой порядочностью в отношении своего пораженного горем супруга.