— Ты долго будешь всухомятку-то есть? Сядь за стол, налей молока! Ты же себе гастрит заработаешь!
— Не, не заработаю, сейчас все так едят.
— Как это все? — удивляется она с кресла.
— Ну, все. Скорости, понимаешь, большие. Не успевают. Приходится на ходу.
— Скорости… Ну, возьми хоть кружку в руку и ешь себе на ходу!
— Ладно, — сдаюсь я.
Иду на кухню, наливаю молоко, беру еще один пирожок и снова слоняюсь по комнате. Один ноль в пользу нашей Галины.
— Может, сядешь все-таки? — Бабушка у нас упорная.
— Ну, баб, — останавливаюсь я с кружкой.
— Ну, что «баб», что «баб»? Не надоело мельтешить-то? У тебя же не усваивается там ничего!
— Еще как усваивается, — бормочу я, но сажусь.
Два ноль.
Бабушка перестает скрипеть креслом и вздыхает. Значит, сейчас будет серьезный разговор.
— Линуль, — говорит она жалобно.
— М?..
— Ну, ты бы рассказала хоть, как мать-то. Как у них там, с художником-то, а?
— Да вроде нормально, — говорю я и тоже почему-то вздыхаю.
— Нормально. Все у вас всегда нормально. А что он за человек, ты не знаешь?
— Нормальный. — Бабушка смотрит на меня, как болельщик на вратаря — с надеждой и верой. — Ну, хороший человек, баб. Ты не переживай.
— Как не переживать-то, Лин? Он, может, сейчас хороший, а потом не очень хорошим будет! Отец вон твой тоже отличник был, цветы носил, конфеты, а ты родилась — и как отрезало. Диссертацию ему подавай — и всё тут! А с коляской гулять, сумки таскать — это уже его не касается, он у нас ученый! — И Галина хмурит брови, изображая отца. Кстати, очень похоже.
— Диссертация тоже важное дело, — неожиданно встаю я на защиту. — Вот он профессором стал. А если бы со мной нянчился, то, может, и не стал бы.
— Много ты понимаешь! Профе-е-ессором! Вчера видела профессора нашего. В продуктовом. Под ручку со своей Клавдией — ну просто пара белых лебедей!
— Она не Клавдия, а Евгения! — смеюсь я. Бабушка умеет смешно сказать, особенно про отца.
— Хватит хохотать! Встань с кровати! — кипятится Галина, а сама тоже еле сдерживается. — Кружку прольешь! Линка, перестань!
Потом мы смеемся уже по-настоящему, вдоволь. Я встаю и начинаю изображать, как ходят под ручку два лебедя. Бабушка вносит поправки, не вставая с кресла.
Ей обидно, что отец не остался один после развода, как мама, а нашел себе Евгению. После каждого моего воскресного обеда она звонит и между делом интересуется:
— Ну? И чем тебя кормили на этот раз? — и, выслушав мой подробный отчет, она хмыкает и вешает трубку.
После нашего веселья бабушка пьет валидол и грустно спрашивает:
— Ты его хоть видела, художника-то этого?
— Конечно, видела! — отвечаю.
— Как он из себя? Симпатичный?
— Вполне. Даже, можно сказать, красивый. Розы рисует, лодки.
Не зная, как еще представить художника с выгодной стороны, неожиданно добавляю:
— Сосиски в тесте очень любит.
— Сосиски?.. — недоверчиво переспрашивает бабушка.
Мы не смогли продолжить тему сосисок, потому что в этот момент пришла мама, позвала меня на кухню и тихонько так, загадочно говорит:
— Ты знаешь, я сейчас возвращаюсь с работы, иду мимо мусорных контейнеров…
— Да?..
— А там, около мусорки, коробка открыта, ее выбросили, — произносит мама мятным голосом, и в глазах у нее бегают маленькие лисята.
— Ну?..
— Так вот. Иду я не торопясь и совершенно случайно замечаю, что там, в коробке…
— Котенок! — не выдерживаю я. — Живой и пищит!
— Нет.
— Щенок!
— Да что у тебя за фантазия — котенок, щенок, хомячок! Почему там должно быть что-то живое? — Мама волнуется и покрывается розовыми пятнами. С ней это всегда: чуть разволновалась — и от шеи до лба расползаются алые круги.
— Что тогда там? — Я тоже начинаю волноваться из-за этой коробки.
— Туфли! — выдыхает мама.
— Туфли?
— Туфли! — сияет она и откусывает пирожок.
— И что? — не понимаю я и тоже откусываю пирожок.
— А то, что это не обыкновенные туфли, а с-ума-сойти-какие! Они черные, на тонком каблуке, с серебристыми полосками!
— Да? А зачем тогда их выбросили? Они старые?
— Новейшие! — мама тщательно пережевывает пирожок и выразительно смотрит на меня.
— Что?.. — говорю я.
— То, — говорит она.
— А почему я? Почему ты их сразу не захватила с собой?
Мама садится на подоконник и смотрит на меня, как на предательницу.
— Я не могла захватить их с собой, потому что мимо шла Ксения Павловна из второго подъезда. И Люся гуляла с коляской, — тихо объясняет она.
Я подхожу к окну, выглядываю. Люси с коляской нет, Ксении Павловны тоже. Только две девчонки с совками в песочнице сидят.
Да и вообще, если туфли выбросили на помойку, почему мы должны, как воры, скрываться? Ну, взяли, померили — если не подойдут, обратно отнесем.
Бабушка, видимо, услышала мои мысли и кричит из комнаты:
— Аня, а ты не заметила, какой размер?
Мама спрыгивает с подоконника и, снимая кофту через голову, идет в комнату.
— У меня не было возможности смотреть размер, — стонет она, — я просто проходила мимо. Лина, я прошу тебя, если ты сейчас не сбегаешь за ними, их кто-нибудь подберет!
— Лина, ты слышишь? — подключается бабушка. — Надо скорей! А то унесут из-под носа!
Я, конечно, уже натягиваю сапоги. Потом — три лестничных пролета вниз, двор пересечь наискосок, добраться до контейнеров, схватить серую коробку с чем-то черно-серебристым — и бегом домой.
Мама с бабушкой уже караулят меня у глазка, в прихожей. Встречают, как воина-освободителя, — целуют, обнимают, только цветов не дарят.
Мама осторожно несет коробку в комнату, вынимает две черные атласные туфли и ставит перед собой. Туфли, и правда, волшебные. Наверное, Снежная королева ходила именно в таких. Тонкий каблук заканчивается металлической пимпочкой, а по всему блестящему атласу идут серебряные строчки.
Мы сидим втроем на кровати — мама в середине — и любуемся каблуком и пимпочкой. Потом мама бережно берет туфлю и надевает на правую ногу.