Молчит. Почему молчит? Ийлэ плохо объяснила? Она не умеет иначе. И чем дольше молчание длится, тем страшнее становится, потому что сейчас Райдо решит, что она ничем-то не лучше Дайны. Может, хуже. Дайна хотя бы не притворялась, а…
— Мне казалось, я тебе нравлюсь.
— Нравишься, — ответил Райдо. И голос его был сиплым, надломленным. — Очень нравишься. Но я не хочу вот так…
— Как?
А шрамы под пальцами все равно чувствуются, пусть и разгладились немного. Ийлэ помнит их рисунок, но продолжает изучать его наново…
…и кожа мягкая.
Странно, что у мужчины кожа мягкая, только волосы отрастающие колются…
— Ты красивая… даже не так, неправильно. Нет, ты красивая, но красивых женщин много. А тянет к тебе. Это из-за запаха. Я говорил, что ошибся, когда думал, что от тебя осенью пахнет? Весной. Весну нельзя обижать.
— Я не прошу меня обижать.
— Возможно. — Он соглашается легко, и в этом Ийлэ видится подвох. — Но я тоже боюсь…
— Чего?
— Того, что ты поймешь, что вовсе не этого хотела. И возненавидишь меня за то, что я воспользовался слабостью… или просто за то, что я ничем не лучше тех…
— Всем лучше.
— Неужели?
— Ты меня поцеловал.
— Это, без сомнения, аргумент…
— Да. — И снова у нее не получается объяснить. — Те… раньше… мне было больно, и только… боль и боль… и опять… и стыдно очень, потому что лучше умереть, а умереть решимости не хватает. Но теперь я смотрю на… остальных, которые чужие здесь, и думаю, что любой из них рад будет сделать больно. Я понимаю, что, наверное, ошибаюсь… что не все такие… но знать — одно. Чувствовать… когда кто-то подходит близко, я жду, что он ударит. Не разумом, но… здесь. — Ийлэ приложила руку к сердцу. — А от тебя — нет… ты и Нат еще…
— Нат каким боком? — Кажется, в голосе Райдо проскользнули рычащие ноты.
— Никаким. Его я тоже не боюсь. Я вообще думала, что если бы у меня был брат, он походил бы… ты понимаешь?
Райдо кивнул.
— Но хорошо, что брата не было. Его бы убили. А Нат вот… живой. Разве это не замечательно?
— Замечательно.
Глухой голос. И шепот горячий… и от этого шепота становится жарко.
— Я знаю, что не сделаешь мне больно…
Наверное, та молния, которую Ийлэ поймала, никуда не исчезла. Она спряталась, чтобы теперь ожить. Иначе почему жарко?
Страшно немного. Самую малость. И страх заставляет тянуться к тому, кто защитит, даже от молнии. Или хотя бы разделит ее на двоих. Молния, на двоих разделенная, не способна испепелить.
— Ты плачешь?
— Нет. И да. Сама не знаю.
— Плохо?
— Хорошо…
…свеча оплывает, и огонек, который до последнего держится, цепляясь за оплавленную нить фитиля, все-таки гаснет.
Его отражение уходит следом. Но зеркала не любят пустоты, и остаются тени, те самые, сплетенные вместе, сросшиеся в одно. Тени знают правду, а Ийлэ… она меняется.
Сейчас.
Плавится, как тот воск, и застывает. И считает удары сердца, только сбивается, а значит, счет приходится начинать наново.
Раз.
И два, и три… это чем-то похоже на танец. Ийлэ целую вечность не танцевала, она и забыла, как кружит голову вальс… музыка есть, просто иная.
Скрипки ветра, который разыгрался к ночи и ластится, воет, подглядывает бесстыдно. А стыд сгорел, надо полагать на вершине свечи, оттого так быстро ее и не стало.
Но музыка…
Вдох и выдох.
Полустон, полувсхлип. И шорох ткани, заставляющий замереть в болезненном ожидании.
Страх какой-то вдруг всеобъемлющий, звериный, напрочь лишающий способности думать. И когти впиваются в чью-то кожу, раздирая ее.
Пахнет кровью.
И запах ее отрезвляет ненадолго.
— Прости. — Ей стыдно и боязно уже оттого, что странная музыка ночи будет разрушена. Однако голос Ийлэ вплетается в эту недоигранную мелодию. — Прости, пожалуйста.
— Тебе больно?
В темноте кровь почти черная, густая. Ее не так и много, но… почему Райдо спрашивает о ее боли?
— Нет. — Ийлэ проводит ладонью по его плечам, чувствуя, как зарастают на них рваные ссадины. — А тебе…
— Ничего страшного.
Наверное.
Ничего.
Страшного.
И вправду совершенно ничего. Это тоже все весна виновата. Мама говорила, что весною альвы теряют разум. Ийлэ вот потеряла или еще раньше потеряла, а весной эта потеря особенно остро ощущается. Только о разуме не получается больше думать.
И о свечах.
О тенях.
Ветре.
Ни о чем, кроме того, кто рядом. Ийлэ так боится его потерять, что отчаянно цепляется за шею, тянется, дотягивается до уха и шепчет тихо-тихо имя:
— Райдо…
Его женщина спала, обняв подушку. Она обхватила ее и руками, и ногами и во сне вздыхала, а еще улыбалась. И видеть ее улыбку было… странно.
Райдо смотрел. Любовался. И уговаривал себя, что утро ничего не изменит.
Ложь, конечно. И прежде утро меняло многое, оно возвращало краски, а еще столь неуместное порой чувство стыда. За ним следовало раскаяние, которое портило все. И упреки. Взгляды, преисполненные раздражения, потому как он, Райдо, стал не только причиной, но и невольным свидетелем чужого преступления.
Быть может, поэтому младшенький предпочитал не связываться с замужними дамами? Да и вовсе нанимал девиц. Платил.
Когда платишь — это честно, пусть и грязно…
Не те мысли.
Надо бы о доме. О непременном визите доктора, который наверняка не выдержит. Слухи расползаются по городу, будоража людей, подталкивая. И тот, кто затеял игру, не устоит.
Скорее всего, не устоит. Приедет проверить. Убедиться, что слухи не лгут… и хорошо, что у людей обоняние слабое. Пса обмануть бы не вышло.
— Тише, — одними губами произнес Райдо, когда Броннуин завозилась в корзине. И, подхватив ее на руки, поднял. — Она устала. Пусть поспит. Тогда добрее станет. Поверь моему опыту, выспавшийся человек на порядок добрее невыспавшегося.
Броннуин зевнула и сунула кулачок в рот.
— Сейчас… думаю, сегодня мне может полегчать настолько, что я выйду из комнаты? Ненадолго… к сожалению, надолго нельзя, а так бы я с превеликим удовольствием с тобой бы прогулялся, день, кажется, солнечным будет. И жаль его терять, но лучше один, чем всю жизнь.
Он говорил шепотом, а Броннуин слушала. Всегда его слушала. Такая очаровательно внимательная. И ничего в ней нет от Брана. На Видгара, быть может, и похожа слегка, как он утверждает, но на Райдо похожа сильней.