Да и Пикина списывать нельзя, заметил Митя, но не вслух, а
мысленно — чтобы не расстраивать своего легковерного друга.
— Не в Москву? — сказал он. — Тогда куда же?
Данила раскрыл дорожную карту.
— Мы миновали Городню… Если в городке Клине повернуть с
тракта и проехать верст двадцать в сторону Дмитрова, там находятся обширные
владения бригадира Любавина. Это мой старинный приятель и университетский
соученик. Надеюсь, Мирон жив и находится в добром здравии. С началом гонений на
мнимых якобинцев он удалился из Москвы и наверняка поныне пребывает у себя в
подмосковной.
— Этот господин тоже был членом вашего общества? — явил
проницательность Митя. — Как ваш новгородский приятель?
— Нет, Любавин из практиков. Идеи нравственного
преобразования, исповедуемые братьями Злато-Розового Креста, казались его
деятельному уму слишком медленными. Но это весьма достойный и добрый человек.
Решено, едем к Любавину, в Солнцеград.
* * *
В Клину снова произошло переодевание. Зная фондоринские
привычки, Мирон Любавин весьма удивился бы, увидев старого друга путешествующим
в сопровождении казачка. К тому же, если гостевание продлится несколько дней,
не селить же Митридата со слугами? Поэтому после непродолжительных, но, должно
быть, чувствительных для сердца колебаний Данила решился представить Митю как
собственного сына. Бригадир, анахоретствовавший у себя в имении еще с той поры,
когда Фондорина не постигли прискорбные Обстоятельства, вряд ли был осведомлен
о судьбе маленького Самсона.
С бекешей и замечательной запорожской папахой пришлось
расстаться. Мите были куплены беличья шубка, камзол, кюлоты, башмаки,
полотняные рубашки и все прочие предметы туалета, необходимые дворянину, а
волосы опять побелели, смазанные салом и присыпанные пудрой.
— Эким ты версальским маркизом, — пошутил Данила, оглядывая
преобразившегося спутника.
Митя лишь небрежно пожал плечом: эх, Данила Ларионыч, видели
бы вы меня в Зимнем.
Вскоре после съезда с Московской дороги начались владения
Мирона Антиоховича Любавина, растянувшиеся не на одну версту.
— Мирон богат, — рассказывал Фондорин. — Кроме Солнцеграда у
него тут еще три или четыре деревеньки, да хутора, да мызы, да заводы, да лес,
да вон сколько мельниц по холмам. Полутора тысячами душ владеет, а с бабами
получится вдвое. Брать по германским меркам — владетельное графство. И погляди,
Дмитрий, сколь славно живут.
Как раз подъезжали к селу Солнцеграду, и вправду на диво
благоустроенному и опрятному.
Улица была всего одна, но широкая, расчищенная от снега и —
невероятный для деревни феномен — мощенная камнем. Таких домов, как в
Солнцеграде, Мите тоже доселе видеть не доводилось. Хоть и бревенчатые, все они
были крыты не соломой и даже не дранкой, а самым настоящим железом, и хоть одни
из строений были побольше и побогаче, а другие поменьше и поскромней, обычной
российской нищеты не ощущалось вовсе.
— Смотрите, неужто клумба? — показал Митя на выложенный
кирпичом круг перед одной из изб.
— В самом деле! — воскликнул Фондорин, взволнованный не
менее Мити. — А окна! Из настоящего стекла! Это просто невероятно! Я был здесь
тому двенадцать лет, когда Мирон только-только вышел в отставку и вступил в
права наследства. Солнцеград просто не узнать! Взгляни, взгляни сюда! —
закричал он во весь голос и потянул спутника за рукав. — Видал ли ты
когда-нибудь подобных поселян?
По улице шло крестьянское семейство: отец, мать и трое
дочек. Одеты во всё новое, добротное, у женщины и девочек цветные платки.
— Ай да Мирон! Мы все мечтали да спорили, а он дело делал!
Ах, молодец! Ах, герой! — всё не мог успокоиться Данила.
Между тем карета въехала в ворота английского парка,
устроенного таким образом, чтобы как можно достовернее походить на девственное
творение природы. Должно быть, в летнее время все эти кущи, лужайки, холмы к
озерца выглядели чрезвычайно живописно, однако бело-черная зимняя гамма
придавала парку вид строгий и немного сонный.
Над верхушками деревьев показалась крыша господского дома,
увенчанная круглой башенкой, и в следующий миг грянул пушечный выстрел,
распугав многочисленных птиц. — Это нас дозорный заметил, — объяснил Данила,
радостно улыбаясь. — Старинное московское гостеприимство. Как завидят гостей,
палят из пушки. И на кухне сразу пошла кутерьма! Тебе понравится здесь, вот
увидишь.
А Мите и так уже нравилось.
Дом оказался большим, размашистой постройки: с одной стороны
стеклянная оранжерея, с другой колоннада, сплошь уставленная свежевыкрашенными
сельскохозяйственными орудиями, из которых Митя узнал лишь английскую двуконную
сеялку, которую видел на картинке.
У парадных дверей в ряд выстроились дворовые — молодец к
молодцу, в синих мундирах на манер гусарских. Двое подбежали открывать дверцу
дормеза, остальные поклонились, да так весело, без раболепства, что любо-дорого
посмотреть.
А по ступенькам уже сбегал плотный, невысокий мужчина с
кудрявой непудреной головой и румяным лицом. Он был в кожаном фартуке поверх
рубашки, в нарукавниках, засыпанных опилками.
— Мирон!
Фондорин спрыгнул на снег, побежал навстречу хозяину, и тот
тоже просиял, распростер объятья.
Они троекратно облобызались, оба разом что-то говоря и
смеясь, а Любавин, не удовлетворившись объятьями, еще принялся стучать гостя по
спине и плечам.
— Ну порадовал! Ну утешил, Даниил Заточник! — хохотнул Мирон
Антиохович и пояснил присоединившемуся к нему красивому юноше. — Однокашник
мой, Данила Фондорин, тот самый! А Заточником его прозвали после того, как
ректор его за дерзость в карцер заточил.
— Да, батюшка, вы рассказывали, — улыбнулся юноша. — Я про
вас, Данила Ларионович, очень наслышан.
— Сын мой, Фома, — представил Любавин. — Ты его в пеленках
помнишь, а ныне вон какой гренадер вымахал. Ох, опилками тебя перепачкал!
Он засуетился, отряхивая кафтан Фондорина. Тот, смеясь,
спросил:
— Все мастеришь?
— Да, придумал одну штуку, которая произведет la revolution
veritable[3] в мясо-молочном сообществе. Но показать не могу, даже не
упрашивай. Не всё еще додумал.
Данила засмеялся.
Тут Мирон Антиохович увидел прилипшего к каретному окну
Митю.
— Э, да ты, я смотрю, не один?