– Остановись, Гонория, довольно! – сказал я решительным тоном, вставая из-за стола. – Тебе незачем выходить из себя и оскорблять меня – избавь себя от этого труда. Хотя я и только «полезное ничтожество», но я настолько мужчина, чтобы презирать вульгарную известность; а ты, хотя твоё поведение не женственно, всё-таки ты настолько женщина, чтобы искать и жадно ловить это сомнительное отличие. Я, как ты изящно выразилась, медленная повозка; моё понятие о женственности действительно весьма старосветское. Но я не хочу играть роль «тирана», я желаю чувствовать себя в роли верного любовника и преданного мужа, и этой чести я, к несчастью, лишён! Женитьба наша была ошибкой; нам остаётся только как можно лучше выйти из этого положения. Ты хочешь идти своим путём, а этот путь отличен от моего. Так как ты не хочешь уступить мне, а я ещё не настолько забыл, что я мужчина, чтобы подчиниться тебе, то из этого следует, что мы должны разойтись; будем надеяться – по крайней мере я буду надеяться, – что ненадолго. Ты можешь положиться на то, что я честно сохраню ту верность тебе, в какой клялся при нашей свадьбе; а я, – тут я остановился, затем продолжил серьёзно: – я не буду оскорблять тебя, требуя от тебя того же.
Я опять остановился. Она молчала, только вынула из бокового кармана свой портсигар, закурила папиросу и задумчиво дымила.
– Мы живём в передовой век, Гонория, – продолжал я взволнованно, – который производит несчётное число «передовых» женщин и мужчин. Но я прошу тебя поверить, если можешь, что рыцарство ещё не совсем исчезло, что осталось ещё некоторое количество настоящих джентльменов, к числу которых я думаю, что скромно могу причислить и себя, человека, правда, слабохарактерного и не очень далёкого, который, однако же, предпочтёт скорее вести одинокую и безотрадную жизнь, нежели помешать твоему счастью или испортить то, что ты считаешь блестящими надеждами твоей независимой карьеры. Ты никогда не считала себя ни в чём подчинённой мне, – это было бы слишком «отсталым» понятием для такой передовой интеллигентной женщины, как ты (она выпускала дым от папиросы маленькими красивыми колечками), так что мне нет надобности говорить тебе: «Будь свободна!» Ты и так свободна, всегда была свободна и, без сомнения, будешь. Но есть разного рода свобода. Одна – ничем не сдержанная и распущенная, какой пользуются столичные молодые люди, брошенные на произвол судьбы своими родителями (и это, по-видимому, та свобода, какой ты желаешь); другая же есть тот мирный простор, который ограничен заботами и попечениями тех, кто любит нас больше себя самих; другая – и это есть истинная свобода женщины – свобода жены охранять, утешать и направлять к высшим целям жизнь своего мужа. Только благодаря женской любви человек совершает свой благородный труд. Верь мне! Благодаря женской любви, говорю я, а не оппозиции! Но я должен извиниться, что говорю опять «сентиментальный вздор». Решено, что мы в настоящее время расходимся. Я приглашу для совершения формальностей своего адвоката сегодня же вечером. Половина каждого гроша, какой я имею или приобрету, будет твоей, как и должно быть; дом этот, который я освобожу по возможности скоро, будет также к твоим услугам. И я надеюсь, Гонория, – здесь я прочистил горло от нежелательной хрипоты, – я надеюсь, что такое положение, хоть оно и представляется необходимым теперь, не будет слишком продолжительно. Я буду горд и счастлив, когда наступит тот день, когда мы с женой опять встретимся и будем жить вместе в том полном согласии, которого я так искренне желаю!
Я замолчал. Она смотрела сквозь облако табачного дыма, окружавшего её голову, и в глазах её была некоторая мягкость, делавшая их в эту минуту ещё красивее. Вынув папиросу изо рта, она стряхнула с неё пепел в тарелку.
– Ты превосходный человек, Вилль, сказала она, – просто первый сорт, только немного отстал! – Она протянула мне руку, которую я пожал от души. – Видишь ли, вот что я тебе скажу! Я кончу свои лекции, и если ты после того пожелаешь, чтобы я опять была с тобой, я вернусь – честное слово!
Я вздохнул, оставил её руку и вышел. Я не решался так далеко заглядывать в будущее, не хотел останавливаться на мысли о том, пожелаю ли я, чтобы она опять была со мной тогда. В настоящее же время мы были совершенно согласны в одном – что теперь нам следует разойтись. В несколько дней дело было окончательно улажено, к отчаянию миссис Маггс, которая проливала обильные слёзы, услыхав об этом, и по какой-то таинственной причине, известной только ей одной, упрямо звала моего сына «бедным сироткой». Джорджи говорила мало, но, несомненно, много об этом думала и молча выражала мне своё нежное сочувствие.
Жена моя отправилась в какой-то большой мануфактурный центр в провинции, где должна была начать ряд своих чтений. Дом наш был сдан на год внаймы (стараниями Гонории – она была удивительно деловитая женщина); ребёнок оставался на попечении бабушки, а я нанял помещение в меблированных комнатах и зажил невесёлой, однообразной жизнью холостяка.
Глава 8
Философ-циник и самодовольный эпикуреец, пожалуй, готовы будут поздравить меня с тем, что я так легко и удобно освободился от моей жены. Современные Диогены литературного клуба могут восклицать: «Счастливый человек!», и Соломоны девятнадцатого века из Гайд-Парка и Пикадилли могут говорить про себя, читая эти страницы: «Нет ничего лучше при данных обстоятельствах для человека, как есть, пить и веселиться до конца жизни; всё же остальное суета!» Но, говоря правду, положение моё было вовсе незавидное. Одинокая жизнь в меблированных комнатах не доставляла мне никакого удовольствия, так как для меня прошли уже те годы, когда сходить в театр было величайшим удовольствием в жизни; но, с другой стороны, я не дошёл ещё до такого старческого чревоугодия, когда иметь хороший обед и пить доброе вино, пока нос не покраснеет и не станет лосниться, представляется главной целью человеческого честолюбия. Я был очень одинок и очень тяготился своим одиночеством. Опрятная, благочестивая и почтенная женщина, которая убирала мои комнаты, была далеко не такая особа, к которой человек с наболевшей душой мог бы прибегнуть для разумного утешения; швейцар в моём клубе, чрезвычайно расположенный ко мне, казалось, жалел меня иногда, но я не мог выплакать моего горя на его груди с медными пуговицами. Правда, я часто бывал в доме моей тещи, видел прекрасную маленькую Джорджи и графа, её жениха, и с грустью любовался на их застенчивую любовь. Брал своего сына на руки и делал с ним небольшие прогулки и с удовольствием находил, что его воркованье становилось с каждым разом всё доверчивее, и что хотя болтовня его была ещё не понятна, он, очевидно, придавал ей приятное значение. Тем не менее я чувствовал себя одиноким и покинутым, и хотя я занимал своё свободное время чтением и старался по возможности освоиться со своим положением, я не мог считать себя счастливым. Жизнь, которую я мечтал наполнить, когда женился, казалось, оборвалась каким-то странным и нелепым образом; она была похожа на те розы, которые вследствие холодной росы или какой-нибудь болезни расцветают с половинчатыми лепестками и никогда не раскрываются полностью. Гонория долгое время пробыла в провинции; целых пять месяцев прошло с тех пор, как мы расстались, и февраль нового года подходил к концу. Я не получал за это время от неё никаких известий; не писала она также никому из своих домашних. Содержание её выплачивалось ей аккуратно через её банкиров, и, насколько я знал, ей жилось хорошо. Время от времени до меня доходили слухи об успехах лекций миссис Трибкин, но я, вообще, избегал заглядывать в газеты, в которых могло встретиться упоминание о её чтениях. Я держался в стороне от дешёвых скандалов, называемых из любезности журналами, чтобы не встретить её имя, насмешливо упомянутым в вульгарной заметке. Таким образом, я чувствовал, что жена моя почти умерла для меня или, по крайней мере, отправилась в чрезвычайно далёкое путешествие, из которого, казалось, она никогда не вернётся. Понятно, что я был просто поражён, когда однажды вечером, вернувшись из клуба, я нашёл письмо, адресованное мне крупным смелым почерком, который не мог принадлежать никому на свете, кроме Гонории. Я вскрыл его с каким-то жадным трепетом. Сожалела ли она о сделанном ею шаге, и не было ли это дружеским предложением вновь соединиться в радостях и горе? Из конверта выпала толстая карта; я поднял её, не глядя; глаза мои были устремлены на письмо – письмо моей жены ко мне, – в котором значилось следующее: