Парень из Ганторпа почти догнал меня. Из живой изгороди из шиповника слышалось пение птиц, и пара дроздов, как молнии, залетела в колючие кусты. На соседнем поле уже выросла кукуруза, и ее скоро уберут косами и комбайнами. Но мне никогда особо не хотелось глазеть по сторонам во время бега, чтобы не сбиваться с ритма, так что у стога сена я решил на все плюнуть и сделать сильный рывок. Несмотря на колики в кишках, скоро парень из Ганторпа и птицы остались далеко позади. Мне оставалось совсем немного до последнего участка в полтора километра, который я пройду, как нож сквозь масло. И тут вдруг настала тишина, в которую я вбежал между двумя столбиками. Я как будто открыл глаза под водой, глядя на камни на дне речки, и опять вспомнил то утро, когда вернулся домой и увидел, что папаша отдал концы. Забавно, потому что с тех пор я вообще не думал о случившемся, и даже тогда не очень-то этим заморачивался. Интересно, почему? Похоже на то, что с тех пор, как я начал думать во время забегов на длинные дистанции, у меня в брюхе что-то проросло и стало меня доставать, и когда теперь за каждой травинкой мне видится папаша, я не так уж уверен, что мне нравится думать и что это, в конечном итоге, хорошее занятие. Я сплевываю и бегу дальше, проклинаю всех этих начальничков в колонии и их спорт. Шлеп-шлеп, топ-топ, раз-два-три. Наверное, они с самого начала взяли надо мной верх, запихнув мне в башку слайды из волшебного фонаря, что раньше им не удавалось. Только вот если стану примешивать что-то такое к своему бегу, смогу ли тогда остаться самим собой и врезать им в ответ? Теперь, когда я додумался до этого, я знаю, что выиграю, чего бы это ни стоило. Так вот, чуть позже я потихоньку пошел наверх, вообще не думая о том, в каком виде застану папашу и что мне тогда делать. Но теперь я расплачиваюсь за это, скитаясь по жизни, как и он, сколько себя помню, когда она бегала по разным мужикам, даже когда он был жив-здоров. А ей плевать было, знает он или нет, а он почти всегда догадывался о ее проделках, орал, ревел, грозился разбить ей морду, и мне приходилось вступаться за нее, хоть я и знал, что она это заслужила. Ну что за жизнь. Нет, я не жалуюсь, потому как если б я жаловался, то, наверное, выиграл бы этот гребаный кросс, чего я не сделаю. Хотя если не сбавлю скорость, то и выиграю, сам того не зная, и что тогда? И вот я слышу музыку и шум на спортплощадке, когда двигаюсь к флагам и въездной дорожке, и гравий под ногами с новой силой бьется о железные мышцы моих ног. Я совсем не выдохся, несмотря на трепыхание мешка с гвоздями, и я еще могу сделать последний рывок, как штормовой ветер, если захочу, но теперь у меня все под контролем, и я знаю, что ни один стайер в Англии сейчас не может со мной сравниться. Наш тупой урод-начальник, наш полусгнивший дедок пуст, как бочка из-под бензина, и он хочет, чтобы я добежал и принес ему славу, влил в него свежую кровь, которой у него никогда не было, хочет, чтобы его толстопузые дружки стали свидетелями того, как я задыхаюсь и ковыляю к финишной черте. Чтобы он мог сказать:
– Вот видите, моя колония выиграла кубок. Я выиграл пари, потому что выгодно быть честным и пытаться завоевать призы, которые я вручаю своим ребятам, и они это знают, знают с самого начала. Теперь они всегда будут честными, потому что я их такими сделал.
А его приятели подумают: «В конце концов, он учит своих парней жить правильно. Он заслуживает медали, но мы извернемся и сделаем его сэром…»
И в этот самый момент, когда снова начинают петь птицы, я говорю себе, что мне совершенно наплевать, что думают эти толстомордые и бесхребетные «правильные» ребята. Они заметили меня и принялись громко кричать, а из динамиков, развешанных по полю, как слоновьи уши, разносится радостная весть о том, что я вырвался далеко вперед и впереди останусь. А я все думаю, какой «неправильной» смертью помер мой папа, сказав докторам уматывать из дома, когда те захотели увезти его помирать в больницу (как поганую морскую свинку – ревел он на них). Он поднялся с постели, чтобы вышвырнуть их вон, и даже спустился за ними вниз по лестнице в одной рубашке, хотя от него остались кожа да кости. Они пытались сказать ему, что ему понадобятся лекарства, но он на это не купился и пил только обезболивающее, которое мы с мамой покупали для него у травника на соседней улице. Вот только сейчас я понимаю, сколько в нем было силы, и когда я в то утро зашел в комнату, он лежал на животе, в разодранной одежде, уронив седую голову на край кровати. А по полу растеклась, наверное, вся его кровь до последней капельки, потому что она толстым красным слоем покрывала весь ковер и линолеум. И вот я выбежал на дорожку. Дыхание у меня перехватило, как огромной плотиной, а мешок с гвоздями все давил и давил на кишки, как тисками. А вот ноги сделались, как крылья, а руки – как когти у птицы, готовой взлететь над полем, вот только мне не хотелось ни перед кем устраивать этот спектакль, как и случайно выиграть забег. Я вдыхаю запахи сухого жаркого дня, пока бегу к финишу мимо огромной горы скошенной травы, выброшенной из контейнеров газонокосилок, которыми шуровали мои приятели. Срываю пальцами кусочек коры и сую ее в рот, на бегу жую дерево с пылью и, наверное, с личинками, пока чуть не сблевываю, но все равно сглатываю эту жижицу, потому что птичка напела мне, что надо все-таки прожить, сколько сможешь. Но вот в следующие полгода мне не доведется понюхать скошенную траву, пожевать пыльную кору и пробежаться по дорожке. Мне стыдно признаться, но какая-то дрянь заставила меня заплакать, а не плакал я, черт подери, лет с двух или с трех. Потому что сейчас я притормаживаю, чтобы меня обогнал парень из Ганторпа, и торможу как раз там, где дорожка сворачивает на спортплощадку. Где они видят, что я делаю, особенно начальник колонии и его банда, сидящие на главной трибуне, и я продолжу тормозить, пока не примусь топтаться на месте. Сидящие на передних местах еще не врубились в то, что происходит, и еще орут, как сумасшедшие, готовясь к тому, что я пересеку финишную черту. А мне вот интересно, когда же этот чертов бегун из Ганторпа подкатится к полю, потому как я не могу торчать тут целый день. И тут я думаю: Господи Боже, во как я попал – этот из Ганторпа отстал, так что проторчу я тут битых полчаса, пока еще кто-то не появится. Но и тогда, говорю я себе, я не сдвинусь с места, не пробегу последние сто метров, даже если придется по-турецки усесться на травку и ждать, пока начальник и его толстомордые чудики не поднимут меня и не перенесут через финишную черту. Ведь это против их правил, так что бьюсь об заклад, что они этого не сделают, потому что у них не хватает мозгов нарушить правила (как сделал бы я на их месте), хоть они сами эти правила и писали. Нет, я покажу ему, что значит честность, даже если после этого и сдохну, хотя и уверен, что он никогда этого не поймет, потому как если он и все вроде него поймут, то выйдет, что они заодно со мной, а это невозможно. Богом клянусь, я это стерплю, как папа терпел боль и спустил с лестницы всех этих лекарей. Если уж у него на это хватило смелости, то и у меня ее хватит. Так что вот он я, стою и жду, пока на дорожке не покажутся ребята из Ганторпа или Эйлшема и не побегут раз-два к яркой ленточке, натянутой над финишной чертой. Что же до меня, то пересеку ее, когда сдохну, а на той стороне меня будет поджидать уютный гробик. До того момента я останусь бегуном на длинные дистанции, одиночкой, как бы плохо мне от этого ни было.