Германское командование поначалу воспринимало все это скептически, однако новое объявление оказалось убедительным. В Комнате 40 подслушивали сообщения, переданные германской радиостанцией в Антверпене 24 апреля. “Непроверенный рапорт агентов из Англии: крупная переброска войск с южного и западного побережья Англии на континент. Сосредоточение войск в Ливерпуле, Гримсби, Гуле”247.
Затем поступили приказы Швигеру и командирам других субмарин: им предписывалось выходить в море и уничтожать все, что напоминает военный транспорт.
Комната 40 пристально следила за U-20. Субмарина часто выходила на связь, а потому ее курс и скорость были известны во всех подробностях. В пятницу 30 апреля, в 14.00, субмарина сообщила свое местоположение. Спустя два часа последовало новое сообщение, после чего они повторялись каждый час до полуночи, а затем каждые два часа до восьми утра следующего дня, 1 мая.
Новости об очередной вылазке субмарины поступили в обстановке растущей угрозы.
Адмиралтейство получало десятки сообщений о появлении субмарин, в большинстве своем не подтверждавшихся, но все-таки тревожных. Какой-то ирландский полицейский заявил, что заметил три субмарины, идущие вместе по реке Шаннон, что представлялось маловероятным. У побережья Англии пароход подобрал неразорвавшуюся торпеду, знаки на которой указывали на ее принадлежность U-22, судну того же типа, что и субмарина Швигера. У юго-восточной оконечности Италии молодой командир австрийской субмарины по имени Георг фон Трапп, впоследствии прославившийся на века, когда его сыграл Кристофер Пламмер в фильме “Звуки музыки”, выпустил две торпеды во французский крейсер “Леон Гамбетта”. Судно затонуло за девять минут, при этом погибло 684 моряка. “Так вот что такое война!” – писал Трапп позже в воспоминаниях248. Своему командующему он сказал: “Мы как разбойники с большой дороги, подкрадываемся к ничего не подозревающему кораблю в столь трусливой манере”. По его словам, лучше было бы сражаться в окопе или на борту торпедного судна. “Там слышна стрельба, слышно, как гибнут твои товарищи, слышно, как стонут раненые; переполненный яростью, ты готов стрелять в людей, защищаясь или от страха; при атаке можно даже кричать во весь голос! Но мы! Мы попросту хладнокровно топим множество людей, захватив их врасплох!”
В субботу 1 мая, сославшись на новую вылазку U-20 и других субмарин, Адмиралтейство отложило отплытие двух боевых кораблей, которым надлежало провести артиллерийские учения в открытом море.
В тот день в Адмиралтействе через капитана Холла узнали об объявлении, напечатанном германским посольством в утренних нью-йоркских газетах, в котором пассажиров, по всей видимости, предупреждали, что на “Лузитании” плыть не следует249. К концу дня новость была известна каждому британцу и американцу, кому случилось открыть газету. Теперь день отплытия корабля и его ожидаемого прибытия в Ливерпуль через неделю прочно укрепились в общественном сознании.
Однако сотрудникам Комнаты 40 и посвященным в “Тайну” было известно куда больше: что германская радиостанция в Норддейхе передает расписание “Лузитании” и в море только что вышли еще шесть субмарин. Кроме того, в Комнате 40 знали, что одна из этих субмарин – U-20, которой часто доводилось губить корабли и людей, и что она держит курс к патрульной зоне в водах, куда заходят все грузовые суда и пассажирские лайнеры “Кунарда”, идущие в Ливерпуль, и где скоро будет проходить сама “Лузитания”.
Хотя данный набор фактов – целая стая субмарин, огромный лайнер, вышедший в море, несмотря на открытое предупреждение, – казалось, должен был вынудить адмиралтейское начальство ночами сидеть в своих кабинетах, капитану Тернеру не сообщили ни о новом всплеске подводных маневров, ни о грядущем появлении U-20. Не было и никаких попыток сопровождать “Лузитанию” или же дать ей приказ отклониться от курса, как поступило Адмиралтейство с судном в марте предыдущего года, а в январе – с “Трансильванией” и “Аузонией”.
Подобно всем остальным сотрудникам “Кунарда”, капитан Тернер понятия не имел о самом существовании Комнаты 40.
Внимание Адмиралтейства было сосредоточено в другом месте, на другом корабле, который представлялся ему гораздо более ценным.
Вашингтон
Пропащий
Тем временем в Вашингтоне мысли и воображение президента Вильсона все более занимала Эдит Голт. Весь апрель она была частым гостем на обедах в Белом доме; правда, приличия ради они с Вильсоном всегда обедали в присутствии других. Как-то они обсуждали книгу, особенно любимую Вильсоном, – сочинение Филипа Гилберта Хэмертона “У меня дома. Заметки о сельской жизни во Франции в мирное и военное время”. Вильсон заказал экземпляр из Библиотеки Конгресса. “Надеюсь, она доставит Вам хоть немного радости, – писал он в среду 28 апреля. – Более всего на свете я жажду доставить Вам удовольствие – ведь Вы дали мне столь многое!”250
Далее он писал: “Если сегодня вечером будет дождь, не соизволите ли посетить меня [и] немного почитать; если же дождя не будет, что скажете о том, чтобы еще раз прокатиться?” Под этим он понимал поездки, которые ему так нравилось устраивать на президентском “пирс-эрроу”. Она отклонила приглашение – мягко, сославшись на то, что обещала провести вечер с матерью, – но поблагодарила его за собственноручно написанное послание, которое позволило ей “наполнить мой кубок счастья”251. Ее почерк сильно отличался от почерка Вильсона. Если у него буквы наклонялись вперед и шли по странице идеально горизонтальными фалангами, то у нее они падали назад, отклонялись в сторону и сбивались в кучки, представляя собой помесь печатных и прописных, там и сям попадались случайные завитушки, словно она писала в экипаже, катившем по булыжнику. Она поблагодарила его за то, что он закончил записку словами “Ваш искренний и благодарный друг, Вудро Вильсон”. Прочесть такое было особенно приятно в тот вечер, после целого дня, проведенного во мраке, в меланхолии, которой она, видимо, была подвержена252. “Подобное обещание дружбы, – писала она, – разгоняет тени, что преследовали меня сегодня, и Двадцать Восьмое Апреля на моем календаре озаряется праздничным светом”253.
Заказанную книжку вскоре доставили в Белый дом, и в пятницу 30 апреля Вильсон послал ее Эдит, в ее дом на Дюпон-серкл, с краткой запиской: “То, что мне позволено разделять с Вами хоть какую-либо часть Ваших мыслей и пользоваться Вашим доверием, – для меня огромная честь. От этого дух мой вновь оживает, мне начинает казаться, будто моя частная жизнь возродилась. Впрочем, еще прекраснее другое: это вселяет в меня надежду на то, что я смогу быть Вам чем-то полезен, что сумею оживить дни чистосердечным сочувствием и полнейшим пониманием. Воистину, это будет счастье”254. Еще он послал ей цветы.
Стремясь оживить ее дни, он оживлял свои собственные. Здесь, среди мирового хаоса, в Эдит он обрел цель, которой способен был посвятить себя, что помогало ему, пусть лишь на время, забыть о предчувствии разрастающейся войны и о судьбах мира за окном. Она была для него “рай – приют – святилище”255. Более того, ее присутствие помогало ему прояснить свои мысли об испытаниях народа. Вечерними поездками в автомобиле он говорил с ней о войне и о своих тревогах – так, как говорил бы, вероятно, со своей покойной женой Эллен, и это позволяло ему упорядочить собственные мысли. “С самого начала, – писала Эдит, – он знал, что может положиться на мое благоразумие и на то, что сказанное им не пойдет дальше”256.