Грязь. Дождь. На ферме мучает ревматизм. Пустые вечера. Неясная тоска. На высоте 10000 метров испытываю тревогу. И страх тоже. Естественно: все, что положено людям. Все, чтобы быть человеком среди людей. Чтобы слиться с такими же, как я, потому что, отъединись я от них… грош мне была бы цена. Презираю сторонних наблюдателей. Всех этих Ж., о которых тебе говорил Декарт
[70]
и которые ничего не вкладывают в свою деятельность. Я обрел то, что должен был обрести. Я – как все. Мерзну, как пес. Боюсь, как все. Страдаю от ревматизма, как все. И возможность выбора у меня не больше, чем у остальных. У них есть жандарм. У меня же нечто, обладающее куда большей властью, чем жандарм. Разумеется, я развлекаюсь, распевая, с ними застольные песни. Но и они – тоже. Это, правда, не мешает им, уходя в увольнение, ободрять меня, утешать, поднимать мой дух и дружески похлопывать по плечу. Я бы предпочел быть никому не известным солдатом.
Письмо Х.
[Орконт, 22 или 23 декабря 1939 г.]
Печальный день. И наша и соседняя группа, стоящая в Сен-Дизье, потеряли по экипажу: их сбили в один и тот же лень. Сюда приезжал на сутки Кессель
[71]
, один из ближайших моих приятелей, и я покатал его на военном самолете. Кессель ничуть не изменился (…) Я с любовью вспоминаю свою аварию в Ливии
[72]
, наше отчаянное положение, вынуждавшее меня куда-то идти, и пустыню, которая потихоньку пожирала меня. Я преображался в нечто иное, оказавшееся не таким уж скверным. (…) Ночь, тонущая в песках, и долгий полет среди звезд. Разве не в этом мой долг? Хочу в это верить, если долгом называется наилучшее выполнение своих обязанностей., хотя на языке умозрительных истин это уже не так. И умозрительность доминирует над милосердием. Она уже более высокий уровень. (…) От всего этого такой привкус, что меня тошнит. В небе можно попытаться сделать что-то стоящее. Там от меня никто ничего не требует, и задание поручают мне не для того, чтобы выжать из меня соки, а потому что мою кандидатуру предпочли ста другим. Ты видела эту толпу порученцев, алчущих продвижения? Я другой породы. Нет там могучего дерева, что силой отнимает у земли ее сокровища и дивно истощает ее.
Письма Леону Верту
[73]
[1939 г.?]
Дорогой Верт!
Проездом обнимаю вас (в Париже я всего на несколько минут). Сегодня днем прогулялся по исключительно скверно мощеным закоулкам и любовался там устроенным специально для меня – красивейшим в мире фейерверком. Набил несколько шишек в самолете – и все.
Обнимите Сюзанну
[74]
.
Тонио
[1939 г.]
Дорогой Верт!
Я здесь проездом: через десять минут отправляюсь на двое суток в Тулузу на испытания. Надеюсь повидаться с вами., когда поеду через Париж обратно.
Полеты прошли хорошо.
Будьте добры, скажите Консуэло
[75]
, что я пытался связаться с ней во время моего краткого пребывания тут и надеюсь, что она окажется в пределах досягаемости, когда я поеду обратно; я ее предупрежу (позвоню из Тулузы).
Передайте ей прилагаемую бумагу, которая нужна ей для квартиры; я ее подписал, а она должна сама отнести ее, чтобы тоже подписать.
Бесконечно благодарен. Обнимаю вас обоих.
[конец ноября 1939 г.]
Дорогой Леон Верт,
Я отправляюсь на фронт (авиагруппа 2/33, полевая почта 897) в дальнюю авиаразведку. Поскольку я не очень кровожаден, мне это больше по душе, нежели бомбардировочная авиация.
Как жаль, что вас не будет со мной в ночь перед посвящением в воины…
Завтра у вас званый обед.
Всякий раз, открывая «Марианну»
[76]
, я чувствую толчок в сердце, и всякий раз я доволен.
Дорогой Леон Верт, дорогая Сюзанна, от всего сердца обнимаю вас.
[1939 г.]
Дорогой Леон Верт,
Ваше письмо было первым – я получил его, когда еще ни от кого не ждал писем, и оно доставило мне огромную радость.
Я написал вам длиннющее письмо, но сразу же его потерял! Однако мне хочется подать вам весточку, что я жив, и потому я нацарапал эти несколько строчек; скоро напишу еще.
Я все сильней люблю вас.
Тонио
Письмо матери
[Орконт, декабрь 1939 г.]
Мамочка!
(…) Живу я на очень милой ферме. Здесь трое детишек, два деда, тетушки и дядюшки. В очаге все время пылает огонь, и я отогреваюсь возле него после полетов. Мы ведь летаем на высоте десять тысяч метров при… пятидесяти градусах мороза! Но на нас столько надето (одежда весит 30 кг), что мы не очень мерзнем.
Странная война на малых оборотах. Мы еще хоть что-то делаем, а вот пехота! Пьер
[77]
непременно должен заниматься своими виноградниками и коровами. Это куда важней, чем быть при шлагбауме на железной дороге или капралом в учебной роте. У меня впечатление, что демобилизуют еще многих: промышленность должна продолжать работать. Умирать от удушья бессмысленно.
Скажите Диди
[78]
, чтобы она время от времени писала мне. Надеюсь, недели через две всех вас повидать. Какое это будет счастье!
Ваш Антуан
Письмо Х.
[Орконт, декабрь 1939 г.]
(…) Мне советуют прямо сейчас взять отпуск, так как следующие две недели и еще долго потом дел у нас почти не будет.
Не думай о том моем письме. Все это очень противоречиво и трудно объяснимо. Я вовсе не грущу, оттого что сделал выбор, я просто плохо понимаю жизнь, да и сам для себя чересчур сложен. Не знаю, где применить себя. Трудные моменты – это охота за призраками, – одним, другим, третьим. Поначалу мне не нравилось подниматься на десять тысяч метров. Не нравилось воевать. Нет во мне воинственного хмеля, и я очень неясно вижу, куда идет наше поколение. Все это из-за радио, «Пари-суар»., Ж., некоторых разговоров. Дело вовсе не в трудности полетов на десяти тысячах метров, не в грязи, не в том, что рискуешь жизнью. Остается одна лишь горечь, потому что здесь нет радости созидания, победы или охоты. Для меня невыносимо стоять в стороне от событий. Когда начинаешь последовательно сдирать оболочку со всего, что тебя окружает, она отпадает, и тебе становится худо. Но в то же время понимаешь, что это всего-навсего видимость, и поэтому, одолев призрак, плюешь на него с высоты десять тысяч метров. Только находясь в самом центре, в дерьме, обретаешь ясность. А оболочку необходимо отшелушивать. (…)