Я совсем выдохся. Написал 200 страниц за шесть дней. При этом не продвинулся вперед ни на шаг. Ничто в мире не заменит времени. Нужно время, чтобы выращивать груши, растить детей и формировать точки зрения. В следующий раз я напишу для Рейхича
[123]
рассказ. Опишу любовь прелестной блондинки и гусара. Если Ламотт
[124]
вставит что-нибудь от себя, буду очень рад.
Я тоскую, как горючий камень (между прочим, звучит парадоксально). Сейчас семь утра.
Ваш друг Сент-Экс
Письмо Х.
[февраль 1942 г.]
Ангельское мое Перышко,
Мне так надо тебя увидеть. Я устал. Взвалил себе на плечи очень уж тяжкую ношу; избавиться от нее без угрызений совести я не могу, а нести ее трудно до изнеможения: странная штука – совесть! (…)
Книжка моя вот-вот выйдет
[125]
. Как всегда, клевета и зависть уже наготове.
Ты легко можешь себе вообразить, как взволновалась вся эта шушера, нью-йоркские поддельные французы
[126]
. Я по тысячам признаков замечаю, как начинает бурлить это болото… Ах, Ангельское Перышко, до чего мне тоскливо, противно, и до чего я устал!
Так-то, мой медвежонок. Я не обольщаюсь насчет своей книжки, ты не думай. Я писал ее в состоянии внутренней несобранности. Мне не удалось сказать то, что я хотел. Умоляю тебя, дай телеграмму, как только получишь ее и прочтешь. Я тебе тут же позвоню. Но ты сразу сообщи мне хоть что-нибудь в телеграмме! Если тебе покажется, что это ужасно, – так и скажи: я ведь, кажется, не тщеславен.
Крепко целую тебя, Ангельское Перышко.
Антуан
Письмо неизвестному корреспонденту
[Нью-Йорк, 8 декабря 1942 г.]
Я знаю, почему я ненавижу нацизм. Прежде всего, потому, что он разрушает надежность человеческих отношений. … Я прожил годы в пустыне, среди лишений, но там я был счастлив: у меня были верные товарищи. (…)
В наши дни мир необъяснимым образом отказывается от того, что составляет его величие… Нацисты объявили евреев символом низости, продажности, предательства, наживания на чужом труде и своекорыстия; их возмущали попытки заступиться за евреев. Они обвиняли заступников в том, что они, мол, желают сохранить в мире продажность, предательство и своекорыстие. Это возвращает нас в эпоху дикарских тотемов.
А я отвергаю эти стадные чувства, отвергаю эту мнимую простоту в духе Корана, отвергаю поиски козлов отпущения. Я отвергаю высшие цели святейшей инквизиции. Я отвергаю пустые словеса, из-за которых бесполезно проливаются реки людской крови (…).
Я недорого ценю физическую смелость; жизнь научила меня, что такое истинное мужество: это способность противостоять осуждению среды. Я знаю, что, когда я фотографировал с воздуха Майнц или Эссен
[127]
, от меня требовалось иное мужество, чем то, которое заставило меня вынести два года оскорблений и клеветы
[128]
, но не свернуть с пути, подсказанного совестью. (…)
Письмо жене, Консуэло
[середина апреля 1943 г.]
Консуэло, пойми, мне сорок два. Я пережил кучу аварий. Теперь я не в состоянии даже прыгать с парашютом. Два дня из трех у меня болит печень, через день – морская болезнь. После гватемальского перелома у меня днем и ночью шумит в ухе.
Чудовищные затруднения с деньгами. Бессонные ночи, истраченные на работу, и беспощадная тревога, из-за которой мне легче, кажется, гору сдвинуть, чем справиться с этой работой. Я так устал, так устал!
И все-таки я еду
[129]
, хотя у меня столько причин остаться, хотя у меня наберется добрый десяток статей для увольнения с военной службы, тем более, что я уже побывал на войне, да еще в каких переделках. Я еду. (…) Это мой долг. Еду на войну. Для меня невыносимо оставаться в стороне, когда другие голодают; я знаю только один способ быть в ладу с собственной совестью: этот способ – не уклоняться от страдания. Искать страданий самому, и чем больше, тем лучше. В этом мне отказа не будет: я ведь физически страдаю от двухкилограммовой ноши, и когда встаю с кровати, и когда поднимаю с пола платок. (…) Я иду на войну не для того, чтобы погибнуть. Я иду за страданием, чтобы через страдание обрести связь с ближними. (…) Я не хочу быть убитым, но с готовностью приму именно такой конец.
Антуан
Письмо Ж. Пелисье
[130]
[Уджда
[131]
, 8 июня 1943 г.]
Дорогой доктор,
Пишу вам это письмо потому, что понятия не имею, когда вернусь. Как радостно было бы получить от вас длинное послание и узнать из него, что нового в мире! Я здесь в абсолютной пустыне. Лагерь. Комната на троих (для меня это стадное житье – тягчайшее из лишений). В столовую гуськом, у каждого в руках котелок, получаешь порцию и ешь стоя. Я как-то выключен из жизни, словно в подземельях вокзала Сен-Лазар. Как вы знаете, я ничего иного и не желаю. Я упрямо делаю то, что считаю своим долгом, что бы ни думала об этом X.